Экуменизм вступал в диалог с иными религиями для того, чтобы донести Евангельское Слово (предназначенное всему человечеству) до людей на языке их собственной культуры. Сегодня же целью диалога объявляется не утверждение Евангелия, но адаптация христиан к инорелигиозному сознанию.
Экуменическое движение создавалось для проведения согласованной проповеди Евангелия. Сегодня об “экуменической терпимости” вспоминают для того, чтобы прекратить христианскую проповедь: “Не мешайте каждому верить по своему, не навязывайте свои догмы!”.
И, значит, к этому новому, мутировавшему экуменизму стоит переадресовать давнее предупреждение В. Болотова: “Вспомнить лишний раз, что в слове Божием написано не только «Се что добро или что красно, но еже жити братии вкупе», что есть предел, за которым и pietas становится преступлением, для таких лиц благотворно” [43].
Мирный диалог религий — это несомненное благо. В диалоге надо уметь дарить, но чтобы дарить, надо иметь, что дарить.
Я за диалог религий, за то чтобы Русская Православная Церковь участвовала в нем. Но для этого она должна быть сама собой — русской православной Христовой Церковью.
Весьма разумно было пожелание, высказанное англиканами вскоре после начала их экуменических встреч с православными в конце 20-х годов. Уже на второй конференции “при обсуждении планов на будущее епископ Гор заметил, что для англикан последующие встречи с православными стали бы по настоящему полезными, если бы (вместо о. Кассиана) их представлял человек с более ясной православной позицией и внес предложение, чтобы таким лицом был Георгий Флоровский” [44].
В Германии людей, всегда подлаживающихся под собеседника и не умеющих отстаивать свою точку зрения, называют «яйца всмятку» (weiche Eier — букв.: «мягкие яйца»). Лютеранский богослов проф. Томас Гандов упомянул это немецкое выражение именно когда у нас зашел разговор об официальных православных экуменистах. «Мягкие яйца» экуменизма неинтересны немецким богословам: их интересуют серьезное православное богословие, которое умеет защищать себя, а не просто заискивающе скулить в ожидании европоощрений.
В диалоге собеседник интересен именно тогда, когда он не похож на остальных участников “круглого стола”. Если мой собеседник лишь поддакивает мне, то в конце концов это становится просто скучно. Если собеседник лишь соглашается и ищет “единства” со мною — чем же обогатится мой мир в ходе нашего общения?
В диалоге человек интересен именно своим, лично им нажитым и пережитым опытом. Станет ли московский хозяин водить своего датского гостя по столичным макдональдсам? Будет ли он хвастаться перед американцем зеркальными витринами и небоскребами? Или он поведет гостя по тем кварталам города, где сохранилось больше храмов и больше русской старины? Европейцам интересно в России не то, чем она похожа на них, а то, в чем она отлична. Образованному европейцу в русской культуре интересно именно то, связано именно с Православием. Он знает Рублева, Достоевского, Толстого (не его антихристианские эссе, а его вполне христианскую художественную прозу), Чехова, пожалуй еще Тарковского и Пастернака. А ради лучшего “понимания” “Черного квадрата” Малевича в Россию ехать вряд ли стоит…
Поэтому борьба с экуменическим настроением, которое в любом отличии православия от Запада видит лишь изъяны, есть еще и борьба за такое будущее, в котором Россия, сохранившая верность своей истории, будет интересна и будущим поколениям, и будет ценима ими.
И шире: когда православный человек входит в диалог с другими верами — он должен свидетельствовать именно о том, что нового, глубинно-особенного накопила именно его традиция, и о том, какими путями он пришел к той Радости, о которой он призван возвестить всему остальному миру.
Экуменизм не есть избавление от зашоренности, иллюзий и прорыв к трезвому, реалистическому мышлению. Ведь различие между религиями — это и есть реальность. Как совершенно справедливо однажды (в январе 1967 г.) сказал митрополит Сурожский Антоний, “мы изо всех сил стараемся не называть друг друга еретиками и раскольниками. И напрасно, потому что еретик и раскольник — просто описание объективных фактов. Существуют ереси, существуют и расколы; и тот, кто в ереси, — еретик, а тот, кто в расколе — раскольник. С этой точки зрения совершенно бесполезно играть в прятки. Однако нам следовало бы очистить эти выражения от шелухи оскорбительности, присущей им. Сказать о ком-то, что он впал в ересь, не значит сказать тем самым, что он вор, лжец, убийца, что он воплощение всех смертных грехов и всех мелких грехов” [45]. “Еретик” — не ругательство. Это попытка заметить и осознать дистанцию, которая есть между разными религиозными путями. Заметить — и дать себе отчет в значении и происхождении этой разницы.
Познать нечто значит понять его специфику. Быть христианином (в данном случае я не имею в виду нравственно-практическую жизнь, но говорю просто о христианских убеждениях) значит исповедовать не только некие “общечеловеческие ценности”, но и те принципы, что отличают Евангелие от иных форм религиозной практики и религиозной мысли.
Заметить разницу, признать ее существование и ее неслучайность — это повод к тому, чтобы начать тот путь мысли, который поможет лучше понять и свою веру, и чужую.
Экуменическая пропаганда препятствует самопознанию человека. Человек осознает себя, свое я через растождествление с тем, что окружает его. Если и не первый, то во всяком случае необходимый шаг к познанию себя я делаю через познание того, что то, что вокруг меня — это все не-я.
Человек имеет право на такое самопознание. А народ? А религия? Если мы хотим познать Германию — нам нужно понять ее своеобразие, нужно вдуматься в отличия ее истории и культуры от истории и культуры Италии и Франции. Любой учебник истории, рассказывая о Реформации и протестантизме, не может умолчать о том, в чем же именно протестантизм отличается от католичества. Аналогично и познание православия невозможно без сопоставления с иными формами христианства и с нехристианской духовностью. Это путь апофатики: вглядываясь в иной, пусть логичный и красивый, целесообразный и деятельный способ устроения жизни, православное самоощущение, пробующее воплотиться в слова, подсказывает: и все же это — не мое, в этих формах, в этих словах мне тесно, мне холодно. Отказ от поспешного отождествления с чужим не есть призыв к разрушению и к погрому, это призыв к творческому созиданию: если мы — не они, то кто же мы?
И если мне твердят: все, что вокруг, есть то же самое, что и ты, то я стану частью безликой толпы, но так и не осознаю и не разовью в себе индивидуальное начало.
Экуменизм не есть прорыв мысли за рамки религиозных догм. Напротив, сегодня экуменическое настроение есть запрет на мысль в религиозной сфере. Религиозная жизнь редуцируется к некоему “мистическому переживанию”. И, поскольку издалека кажется, что все мистические переживания очень похожи, то быстренько делается вывод о том, что источник всех религий один и их цель также одна. Поскольку адепт любой религиозной практики говорит, что в некоторые минуты духовных упражнений ему бывает радостно и хорошо — значит, и в самом деле все религии хороши. Нет противоречий между религиями, нет даже иерархии в религиях, а есть лишь “многообразие религиозного опыта”. Все в религии сводится к “переживаниям”, “настроениям” и “ощущениям”. Либерализм приказывает религии деградировать до простого дела вкуса. Поиск Истины в религии невозможен. Вдумчивая аналитика, ищущая нюансы и смысл, исследующая доктрины и священные тексты, оказывается нежелательной. Зачем размышлять над различиями? Синкретизм предполагает, что все религии равно полуистинны, полулживы в своих теориях и равно истинны в своих практиках. Поклоняйся любому идолу, молись как угодно, практикуй все подряд — но не думай о том, почему именно православная мысль отличает себя от мысли протестантской или буддистской — так проводится экуменическая лоботомия.
Путь человеческой мысли, путь науки и философии — это путь поиска максимально четких, ясных формулировок, путь доказательства и обоснования своей позиции. Разум требует максимально полного осознания человеком своих ощущений, убеждений, своей веры. И путь богословской мысли — не исключение.
Когда на Первом Вселенском Соборе Отцы обратились к поиску “богоприличных слов” для изъяснения тайны Троицы, то они искали не те слова, которые могли бы спрятать различие между православными и арианами, но те, за которыми ариане прятаться не смогли бы. Весь труд I Собора — поиск слов, с которыми не согласились бы все участники собора, поиск тех слов, которые отделили бы ариан от православных. Сначала предложили в Символ веры вставить формулу “Сын от Бога”, но оказалось, что ариане считают эту формулу приемлемой как частное применение более общей формулы “всяческая от Бога” (2 Кор. 5,17). Формула “Сын есть Бог” также принималась арианами, которые уточняли, что Сын стал Богом. Затем предложенная православными формула “во Отце Сын пребывает” оказалась истолкована как приложимая к твари: мол, все мы “в Нем живем, движемся и есмы” (Деян. 17,28). Предложили было формулу “Слово — истинная сила Божия”, но оказалось, что и саранча называется силой Божией (Иоиль 2,25), а, значит, арианин сможет спокойно говорить о Сыне как о “силе Божией” и при этом видеть в Нем не Бога, а творение. Была воспомянута еще одна библейская формула — “Сын есть сияние славы и образ ипостаси Его”. Но оказалось, что ариане прилагают эти образы и к человеку, ссылаясь на 1 Кор. 11,7. А надо было найти слово, изъясняющее степень исключительной близости Сына ко Отцу, которое не могло бы быть приложимо для описания отношений твари и Творца. И когда было предложено слово “единосущный” — тогда ариане наконец-то проголосовали против. И тогда соборная мысль достигла успеха, было найдено слово, которое ясно защищало апостольское предание от ложных перетолкований. Богословие — поиск наиболее точных, а не наиболее приемлемых слов и формул.