Хотя и унитарная, и вполне «тотализирующая», теория жертвы отпущения не подменяет «великолепное изобилие» человеческих творений в области религии простой формулой. Первым делом хочется спросить, так ли уж это изобилие великолепно, как принято считать, и в любом случае нужно отметить, что только предложенный здесь механизм это изобилие не насилует, только он позволяет оставить позади описательную стадию. Мифы и ритуалы потому обладают бесконечным разнообразием, что все они метят в событие, в которое никогда не могут попасть. Есть всего одно событие и всего один способ в него попасть; способов промахнуться, наоборот, бесконечно много.
Ошибочно или верно, теория жертвы отпущения претендует на открытие того события, которое составляет прямой или косвенный предмет любой ритуальной и культурной герменевтики. Эта теория претендует на сквозное объяснение, «деконструкцию» всех подобных герменевтик. Таким образом, сама теория жертвы отпущения не является новой герменевтикой. Один тот факт, что эта теория достижима лишь через посредство текстов, еще не позволяет назвать ее герменевтикой. В ней нет ничего теологического или метафизического — во всех смыслах, какие может вкладывать в эти термины современная критика. Она отвечает всем требованиям, предъявляемым к научной теории, в отличие от психологических и социологических теорий, которые претендуют на позитивизм, но оставляют в тени то, что всегда оставляли в тени теология и метафизика, поскольку в конечном счете являются всего лишь извращенными суррогатами последних.
Эта теория опирается на предельно позитивистский тип исследования — что проявляется даже в ее относительном доверии к языку, в отличие от современных течений, которые в тот самый момент, когда истина в языке делается доступна, объявляют язык неспособным к истине. Абсолютное недоверие к языку в период столь полного упадка мифов, как наше время, играет ту же самую роль, что и абсолютное доверие к нему в те эпохи, когда язык подойти к этой истине абсолютно неспособен.
Таким образом, единственным правильным отношением к данной теории будет такое: считать ее одной из научных гипотез и спросить, действительно ли она объясняет то, на объяснение чего претендует, — если благодаря ей можно приписать первобытным институтам генезис, функцию и структуру, согласующиеся как друг с другом, так и с контекстом, если она позволяет организовать и интегрировать огромный массив этнографических фактов с настоящей экономией средств, при этом ни разу не прибегая к традиционным подпоркам в виде «исключений» и «аномалий». Все возражения, которые можно выдвинуть против данной теории, не должны отвлечь читателя от единственного, в сущности, важного вопроса. Работает ли эта система — не только в том или ином случае, а всегда? Не является ли жертва отпущения камнем, отвергнутым строителями и оказавшимся краеугольным, настоящим замковым камнем всего мифологического и ритуального здания, шифровальной решеткой, едва наложив которую на какой угодно религиозный текст, мы раскроем его до самих глубин, сделаем его навсегда понятным?
* * *
Обвинение в непоследовательности, тяготеющее над религией, особенно прочно, разумеется, во всем, что так или иначе связано с понятиями такого типа, как «козел отпущения». Фрэзер написал об этом предмете и родственных, по его мнению, явлениях работы столь же значительные в описательном плане, сколь и недостаточные в плане эксплицитного понимания. Фрэзер ничего не желает знать о скрытой за религиозной семантикой поразительной процедуре; в предисловии он гордо провозглашает это свое незнание. Тем не менее он отнюдь не заслужил своей нынешней опалы. Исследователи, обладающие такой трудоспособностью и такой ясностью изложения, всегда были наперечет. Не перечесть, напротив, тех, кто подхватывает, пусть в новой форме, изложенное Фрэзером кредо незнания:
Если мы не ошибаемся, это понятие (козел отпущения) сводится к простой путанице между материальным и нематериальным, между реальной возможностью поместить конкретную ношу на чужие плечи и возможностью перенести наши телесные и душевные невзгоды на кого-то другого, чтобы он понес их вместо нас. Изучая историю этой трагической ошибки от ее первоначальной грубой формы в эпоху варварства до ее полного исчезновения в спекулятивной теологии цивилизованных народов, мы не в силах сдержать удивление при виде странной способности человеческого духа придавать тусклому шлаку суеверий ложный золотой блеск.
Подобно каждому, кто, высмеивая жертвенные идеологии, думает, что их подрывает, Фрэзер остается их сообщником. Действительно, разве он не затушевывает насилие в самой сердцевине жертвоприношения? Он говорит только о «ноше», о «телесных и душевных невзгодах», как говорил бы и любой богослов. Поэтому он может трактовать жертвенное замещение так, словно речь идет о чистой фантазии, о несуществующем феномене. Более поздние авторы делают то же самое, не имея даже бывших у Фрэзера оправданий. Хотя фрейдовское понятие переноса остается совершенно неудовлетворительным, оно могло бы научить нас скромности; оно могло бы даже нам. указать, что мы чего-то не замечаем.
Современная мысль по-прежнему не желает искать мотор той машины, которая одним ударом и прекращает взаимное насилие, и структурирует общину. Благодаря своей слепоте, эта мысль может по-прежнему возлагать на саму религию — превращенную, как всегда, в отдельную сущность, но теперь еще и объявленную «нереальной» и отданную на откуп отдельным непросвещенным обществам или, в нашем обществе, отдельным реакционным эпохам или особенно глупым людям — ответственность за процесс, который был и остается общим для всех людей процессом и который в разных формах непрерывно продолжается во всех обществах. Этот процесс, в частности, продолжается и в работах некоего джентльмена-этнографа, сэра Джеймса Джорджа Фрэзера, который поддерживает свое единство с товарищами и учениками по рационализму, ритуально изгоняя и поедая саму религию, превращенную в козла отпущения всей человеческой мысли. Подобно множеству современных мыслителей, Фрэзер умывает руки, отстраняясь от грязных дел, которыми упивается религия, и непрестанно подчеркивает свою свободу от любых «суеверий». Он и не подозревает, что такое умывание рук издавна числится среди интеллектуальных и гигиенических эквивалентов самых древних обычаев человечества. Словно доказывая, что он ни в чем не замешан, что абсолютно ничего не понимает, Фрэзер множит смехотворные интерпретации того самого «фанатизма» и той самой «грубости», которым он с легким сердцем посвятил большую часть своей карьеры.
Жертвенный характер этого непонимания учит нас, что даже сегодня — и сегодня более, чем всегда, — хотя его час уже пробил, оно не рассеется само собой, но наткнется на сопротивление — аналогичное тому, о котором говорит фрейдизм, но намного более сильное, поскольку здесь мы имеем дело не со второсортными вытеснениями, которыми все наперебой хотят порисоваться, а с самыми живыми мифами «современности», со всем тем, что и в голову не придет называть мифом.
И тем не менее речь именно о науке. В том, что мы сейчас утверждаем, нет ни тени «мистики» или «философии». Мифы и ритуалы, то есть собственно религиозные интерпретации, вращаются вокруг учредительного насилия, по-настоящему его так и не постигая. Современные интерпретации, псевдонаука о культуре, вращаются вокруг мифов и ритуалов, по-настоящему так их и не постигая. Именно это мы и отмечали, читая Фрэзера. Любое исследование религии — это интерпретация интерпретации, и в конечном счете опирается оно на ту же основу, что и сам ритуал, — на единодушное насилие, но уже через посредство ритуала. Иногда наши интерпретации опосредованы дважды или трижды — сперва возникшими из ритуала институтами, а затем институтами, возникшими из первых институтов.
В религиозных интерпретациях учредительное насилие остается не понято, но утверждается его существование. В интерпретациях современных само его существование отрицается. Однако именно учредительное насилие продолжает всем править, как далекое невидимое солнце, вокруг которого обращаются не только планеты, но и их спутники и спутники спутников; не имеет значения, что природа этого солнца оставалась непонята, — даже необходимо, чтобы это было так, чтобы его реальность считалась недействительной. Свидетельствует о том, что суть не изменилась, сама жертвенная эффективность таких текстов, как текст Фрэзера, — конечно, все более шаткая и эфемерная, все быстрее переходящая к другим — одновременно все более разоблачительным и слепым — текстам, но тем не менее реальная и отвечающая потребностям конкретного общества, как некогда им отвечало собственно ритуальное жертвоприношение.