видеть короля в окружении охраны, барабанщиков, военных чинов и вообще всего, призванного внушать подданным почтение и страх, ведет к тому, что, даже когда короля никто не сопровождает, один его вид уже вселяет в людей почтительный трепет, ибо в своих мыслях они неизменно связывают особу короля с. теснящейся вокруг него свитой. Народ, не понимая, что помянутые чувства вызваны уже сложившейся привычкой, приписывает их особым свойствам королевского сана. Этим и объясняется ходячее выражение: “На его челе — печать Божественного величия” и т. д.
294. Платон и Аристотель неизменно представляются нам надутыми буквоедами. А в действительности они были благовоспитанными людьми, любили, подобно многим другим, пошутить с друзьями, а когда развлекались сочинением — один “Законов”, другой “Политики”, — оба писали как бы играючи, потому что сочинительство полагали занятием не слишком почтенным и мудрым, истинную же мудрость видели в умении жить спокойно и просто. За политические писания они брались, как берутся наводить порядок в сумасшедшем доме, и напускали при этом на себя важность только потому, что знали: сумасшедшие, к которым они обращаются, мнят себя королями и императорами. Они становились на точку зрения безумцев, чтобы по возможности безболезненно умерить их безумие.
295. Народная мудрость. — Нет беды страшнее, нежели гражданская смута. Кто захочет всех наградить по заслугам, тот неизбежно ее развяжет, ибо каждый начнет кричать, что именно он заслужил награждения. Если по праву наследства на трон взойдет дурак, он тоже может наделать немало бед, но все же не столь великих и неизбежных.
296. Из-за людского сумасбродства самое неразумное становится подчас самым разумным. Что может быть неразумнее, чем избрание главой государства королевского первенца? Ведь не взбредет же никому в голову избирать капитаном судна знатнейшего из пассажиров! Такой закон был бы нелеп и несправедлив, но, поскольку люди сумасбродны и пребудут таковыми до скончания веков, закон о престолонаследии стал считаться и разумным, и справедливым, ибо в противном случае на ком остановить выбор? На самом добродетельном и одаренном? Но тогда рукопашная неизбежна, потому что каждый станет утверждать, что именно он всех добродетельнее и всех одареннее. Значит, пусть нами правит человек, обладающий неким неоспоримым признаком. Вот он, этот человек, — старший сын короля, тут все ясно, спорить не о чем. Наш разум нашел наилучший выход, ибо нет беды страшнее, чем гражданская смута.
297. Мощь королей равно зиждется на разуме народа и на его неразумии, причем на втором больше, чем на первом. В основе величайшего и неоспоримейшего могущества лежит слабость, и эта основа поразительно устойчива, ибо каждому ясно, что слабость народа неизменна. А вот основанное на здравом разуме весьма шатко — например, уважение к истинной мудрости.
298. Народная мудрость. — Щеголь вовсе не пустоголов: он показывает всему свету, что на него поработало немало людей, что над его прической трудились лакей, парикмахер и др., а над брыжами, шнурками, позументами и т. д. Все это вовсе не пустая блажь, красивая сбруя, а знак того, что у владельца этой сбруи много рук: ведь чем у человека больше рук, тем он сильнее. Щеголь показывает всему свету, что он — сильный человек.
299. Причина следствий. — Ну и ну! От меня требуют, чтобы я не выказывал почтения человеку, одетому в полупарчу и окруженному десяткам лакеев! Да если я ему не поклонюсь, он прикажет всыпать мне горячих! Его наряд — знак силы. Даже коней и тех судят по богатству сбруи. Хорош Монтень, который будто бы не понимает, в чем тут дело, и удивляется, что другие понимают, и просит объяснить ему причину. “С чего бы это...” — вопрошает он и т.д.
300. Причина следствий. — Человеческая слабость — источник многих прекрасных свершений, например искусной игры на лютне. Плохо в этом только одно: источник-то — наша слабость.
301. Вам, разумеется, случалось встречаться с людьми, которые, жалуясь на ваше неуважение к ним, ссылаются, при этом на влиятельных особ, которые высоко их ценят. Я ответил бы им так: “Объясните мне, какими добродетелями вы расположили к себе оных особ, и я буду ценить вас не меньше, чем они”.
302. До чего же это правильно — различать людей не по их внутренним свойствам, а по внешним признакам! Кто из нас двоих пройдет первый? Кто уступит дорогу другому? Тот, кто менее проворен. Но мы равно проворны, так что придется пустить в ход силу. У него четыре лакея, у меня только один, — это ясно как день, считать до четырех умеет каждый, уступить должен я, спорить было бы глупо. Таким образом, мир между нами сохранен, а что на свете дороже мира!
303. “Утруждайте себя ради него” — в этом суть уважения. И не так это суетно, как может показаться, напротив, глубоко справедливо, ибо означает: “Вам сейчас не нужно, чтобы я себя утруждал, но я все равно утруждаю и тем более буду утруждать, если это и впрямь понадобится”. К тому же нет лучшего способа выказать уважение к сильным мира сего: ведь если бы проявлять это чувство можно было, рассиживаясь в креслах, мы уважали бы всех людей подряд, не делая между ними никакого различия, а вот когда человек себя утруждает, различия становятся заметны — и еще как!
304. Дети с глубоким удивлением обнаруживают, что некоторые их товарищи окружены всеобщим почтением.
305. Как велико преимущество знатного происхождения! С восемнадцати лет человеку открыты все пути, ему уже не в новинку известность и почет, меж тем как другие если и достигнут таких же наград, то годам к пятидесяти, не раньше: выигрыш в тридцать лет.
306. Что такое “я” каждого из нас? Человек стоит у окна и смотрит на прохожих; могу ли я утверждать, что он подошел к окну ради того, чтобы увидеть именно меня? Нет, потому что обо мне как таковом он вовсе не думает.
Ну, а если кого-то любят за красоту, можно ли сказать, что любят именно его? Нет, потому что, если оспа, пощадив жизнь, убьет красоту этого человека, вместе с нею умрет и любовь к нему.
А если меня любят за разумение или хорошую память, означает ли это, что любят мое “я”? Нет, потому что можно утратить эти свойства, не утрачивая в то же время себя. Так где же таится это “я”, если его нет ни в теле, ни в душе? И за что любить тело или душу, как не за эти свойства, отнюдь не составляющие моего “я”, которое