субъект, для которого в широком смысле существует различие в том, чтобы быть чем-то и означать что-то. Должен быть кто-то, кто разбирается в правилах интерпретации, кто способен видеть за вещью модель, а за моделью – вещь.
Так, скажем, лиса отличает зайца от его следов на снегу или его «духа», понимая, что съесть можно только зайца, а не его след. Но при этом следы означают, что заяц есть и его можно выследить. Следы – это знак зайца, но, как известно, только лиса или другой хищник в состоянии этот знак прочитать. Без субъекта его якобы не существует, так как нет никого, для кого след зайца что-либо обозначал.
Вселенная прагматизма, таким образом, это вселенная читателя. Именно читатель, такой как лиса, распознаёт здесь знаки, как будто все они уже даны. При этом заяц не создаёт знаков, он даже не пишет текст. Текст как бы возникает сам собой. Правила интерпретации одного через другое как бы возникают в силу некоторого системного детерминизма, через память или привычку. Но как может быть иначе в системе, которая состоит только из читателей, где даже текст не создаётся, а возникает как чтение? Читатель и текст здесь постоянно меняются местами и читают друг друга. Сейчас я читатель, а через мгновение моё чтение становится текстом для другого. Упомянутая лиса, которая взяла след зайца, сама стала знаком для кого-то, но не стала автором этого знака.
Ролан Барт в 1967 году сообщает нам о «Смерти автора», что не удивительно, так как целостная единая вселенная без онтологического раскола не может породить автора. Автор в такой закрытой и замкнутой на себе системе может быть только медиумом чужого текста.
Однако человек сложнее лисы, что заставляет задуматься, верны ли наши системные представления вообще. Человек может не только распознавать знаки, не только писать текст, но и играть в онтологические игры – например, создавать новые знаки, которые в момент осознания ещё не отражают ничего в реальности. И это требует хотя бы базового объяснения. Например, словам «единорог» или «ангел», кажется, не соответствует ничего в окружающем мире. Точнее, не соответствовало до того, как они проникли в нашу систему из онтологического раскола. Сегодня «ангелы» и «единороги» могут оказаться участниками историй, которые вызывают неподдельные эмоции, учат и воспитывают. Следует отдать должное тому, что и понятие «стол», например, когда-то появилось так же.
Такие понятия, как «ангел» и «единорог», называются пустыми, но им соответствуют непустые знаки. В своём знакотворчестве человек способен и на большее. Ещё дальше в бездну знака заглянул постмодернизм, обнаружив, что бывают ещё и пустые знаки. ОтЖ.Лакана, Ж.-Ф. Лиотара, Ж.Делёза, М.Фуко мы узнаём, что есть знаки, которые не содержат совсем ничего реального, и читатель, или потребитель искусства, сам интерпретирует то, что видит. Фуко, более того, считает, что невозможно заложить в любой знак, даже непустой, полную определённость: он всегда лишён строго определённого смысла. Поэтому со стороны читателя, в принципе, всегда требуется собственная интерпретация.
Этот трюк постмодерна далеко не случаен. Мы видим в нём реакцию современного человека на заложенную прагматизмом управляющую или даже подчиняющую функцию знака. В известном смысле знак-модель, знак-правило – это всегда данность уже совершённого чужого решения. Знак не только сообщает информацию, но и навязывает чью-то волю в виде модели её исполнения. Знак сам является знаком того, что кто-то уже принял решение, совершил выбор, снизил уровень неопределённости, и восприятие знака как бы есть акт авторского диктата над читателем (в самом широком смысле). Но мы пока не видим автора и не можем решиться выделить его из системы, поэтому наше сопротивление автору пока подобно поведению ребёнка, закрывающего от страха глаза.
Таков знак прагматизма, создавший биоинформационный мир, в котором мы живём. Как писал Норберт Винер, организм – это информационный сигнал. Живая клетка – это сигнал; даже человек – это сигнал. Такое информационное понимание знака ещё больше подчёркивает насильственную природу знака-модели, каким его видит прагматизм. Это значит, что информация не просто даётся человеку извне, но и сообщается ему как семя чужой жизни («если я знаю другого, стало быть, я уже вынашиваю его в себе»).
Ответ постмодернизма – это, пожалуй, высшая точка самообороны от диктатуры знаковой реальности, которая только и доступна монистическому воззрению, или, что то же самое, парадигме системного мышления. Сообщая, как Фуко, что знак всегда требует интерпретации (а мы добавим: отличной от авторской), постмодернизм говорит вовсе не то, что знак не несёт никакой определённости и смысла (определённость была заложена чужой волей), – он говорит, что, не интерпретируя знак, мы оказываемся под его давлением, под его контролем. Это совершенно логичная реакция на то утилитарное понимание знака как чего-то полезного (как правила достижения цели), которое возникло вместе с семиотикой.
Такое понимание знака, конечно, имеет сугубо практический смысл. К.Шеннон нам сообщает, что любой выбор снижает уровень неопределённости. Постмодернизм поэтому осознанно повышает неопределённость, чтобы сохранить толику пространства для свободы читателя в широком смысле.
Неслучайно М.Маклюэн пишет: «По-видимому, в неграмотном, лишённом письменности обществе просто невозможно сделать грамматическую ошибку. Во всяком случае, никто и никогда не слышал об этом» [155]. Этим он подчёркивает, что совершить ошибку в рамках знаковой системы может только тот, кто следует её правилам. Поэтому неграмотность Маклюэн в некотором смысле приравнивает к освобождению от диктата такой системы.
Постмодернистский разрыв означающего и означаемого – это как бы разрыв онтологической клетки, в которой пребывает читатель. Однако такая реакция на знак со стороны постмодернизма сама исходит из поверхностного утилитарного понимания знака. Постмодернистский методологический раскол – это лишь эрзац онтологического раскола, который следовало бы уже признать как реальность, приняв онтологический плюрализм.
Другую крайность такого понимания знака мы наблюдаем в понятии симулякра Ж.Бодрийяра: «Речь идёт уже не об имитации, не о дублировании, даже не о пародии. Речь идёт о субституции, подмене реального знаками реального, то есть об операции по апотропии всякого реального процесса с помощью его операциональной копии, идеально дескриптивного, метастабильного, программированного механизма, который предоставляет все знаки реального, минуя любые перипетии» [156].
Бодрийяр, по всей видимости, продолжает постмодернистские попытки побега из семиотической клетки. И он совершает ещё одну отчаянную акцию – сообщает нам, что знаковая реальность способна порождать внутри независимые, вполне свободные от реальности самодостаточные образования. Речь – о симулякрах разного порядка и уровня, о гиперреальности. Фактически идея Бодрийяра в том, что знаковые реальности создают модели, из которых мы уже не можем добраться до реальности. Впрочем, если она существует на самом деле.
Так,