Из венчанных «богов», населивших петербургский Олимп, в национальном сознании укоренился и уцелел только Петр. Попытки его свержения «общество» предпринимало неоднократно. Они начались в поколении княгини E. Р. Дашковой — в том поколении, которое соорудило Медный всадник и с пиитическим восторгом превозносило Петра в одах. Затем дискредитация и апологетика в приблизительно равных долях становятся органической частью русской культуры и русской мысли. Петр — ее вечная проблема, касающаяся не только истории, но и религии (даже если она рядится в одежды атеизма). Из персонажа исторического Петр стал персонажем мифологическим.
Идеи «светской святости», вполне естественные для порвавших со «Святой Русью» верхов, постепенно проникают и в народ. Он определяет и подвергает освидетельствованию претендентов на место на русском Олимпе. Таких претендентов было немало, включая пореволюционных «выдвиженцев». Народ отверг «благословенных», «освободителей», «миротворцев» — в полном согласии с национальной традицией. Заметим, что в нашем месяцеслове предостаточно святых князей, но нет ни одного (!) святого царя. А нам твердят, что русские — рабы…
Народ в эпоху «приостановления» святости остановил свой выбор на поэтах — на Пушкине, Гоголе, Некрасове, Достоевском, Толстом. О том, что поэты — одни успешнее, другие хуже — выдержали испытание, свидетельствует самое время. На них не распространяется срок давности, они признаны и остаются, несмотря на еретические попытки ниспровержения, духовными наставниками нации. Их книги, подобно творениям отцов Церкви, не подвержены старению и сохраняют качество учительности спустя десятилетия и столетия. Это чисто русская ситуация. На Западе, у католиков и протестантов, ничего подобного нет. Они за ответом на животрепещущие проблемы не обращаются к Гете, Бальзаку или Диккенсу, при всем к ним почтении. На Западе нет «светской святости», в России же ее основания заложил Петр — очевидно, не предполагая таких последствий церковной своей реформы.
Глава поэтов и глава «светских отцов» — Пушкин, относительно которого нация высказалась с поразительным единодушием. Симптоматично, что отрицание Пушкина совпадает с кризисами, с недовольством существующим порядком вещей. Крайний нигилист Писарев, автор богопротивно–блестящих антипушкинских статей (слава Богу, что Пушкин был на том свете: Писарев с гораздо большим наслаждением попирал бы здравствующего), — символическая фигура. Писарев в юности был болезненно религиозным мистиком. Потом он впал в нигилизм, который — та же религия, только с обратным знаком. В писаревском развенчании Пушкина религиозный подтекст очевиден. Это — попытка лишить его ореола «светской святости», принести в жертву идолам вульгарного материализма. Маяковский с его призывом «сбросить Пушкина с корабля современности» — тоже человек кризисного времени, когда душа надорвана и склонна к соблазну кощунства.
Основной принцип, на котором базируются реформы Петра, — принцип полезности. Применительно к Церкви он означал полное подчинение ее государству, отчуждение ее доходов и земельных владений. Петр, конечно, был православным человеком: подобно отцу, знал на память богослужение, певал басом на клиросе, строил храмы (иногда по собственным чертежам), вытачивал церковную утварь. Даже разрешить себя от постов он самовольно не посмел, испросив на этот счет разрешение у патриарха иерусалимского. Однако православие царя — бытовое, лишенное не то что экзальтации, но обыкновенной религиозной теплоты.
Петр не ценил человека созерцательного и превыше всего ставил человека деятельного, поэтому камнем преткновения были для императора монастыри и монашество. Показателен именной указ от 31 января 1724 г., в котором изложено весьма своеобразное «историческое исследование» этого явления. Согласно указу, Россия будто бы вообще не пригодна для монашества. Древние иноки пребывали в Палестине, Египте и «прочих зело теплых местах». Там предостаточно для пропитания «овощей натуральных», там тепло и не нужно заботиться об одежде, там нужны только душеполезные книги. Впрочем, древние иноки «и трудилися своими руками». Потом появились «монахи ленивые», попросту говоря, бездельники. Они заклеймены указом за ханжество, ханжами объявлены и русские их собратья. «А что говорят — молятся, то и все молятся… Что же прибыли обществу от сего? Воистину токмо старая пословица: ни Богу, ни людям».
Правда, совсем упразднить монастыри Петр не решился — боялся бунта. Но что с ними делать? Петр хотел превратить их в богадельни для увечных и престарелых воинов или в работные дома, где «Христовы невесты» обучались бы прядению, шитью и плетению кружев, для чего предполагалось выписать мастериц из Брабанта.
Нелепый, конечно, и неосуществимый план. Единственная «польза», которую Петру удалось получить от Церкви, — польза фискальная. Имею в виду роковой указ о нарушении тайны исповеди (предписывалось доносить о злоумышлении на особу монарха и вообще о вольномыслии). Это вкоренилось. Вот сцена из написанных Лесковым (приязненным духовному сословию, из которого он сам происходил) «Старых годов в селе Плодомасове».
К матери приезжает в отпуск из Петербурга сын–гвардеец. Барыня (все герои в этом произведении — весьма «положительные») хочет удостовериться, «что взлелеянное ею дитя ее действительно непогрешимо в своей чистоте, и потому священник, отец Алексей, получил поручение узнать это ближе». Поп исповедует юного гвардейца — и следует конец: «Он вошел к ней и благопокорно прошептал: „Девственник!”». Лесков не видит ужаса этой сцены. По старым, допетровским канонам, попа надо было «запретить», «отлучить», посадить на цепь в монастырскую тюрьму. Если исповедь может быть заведомо нарушена, зачем она? И кто будет говорить правду, кто будет открывать душу? Кто будет доверять Церкви?
Поэтому «общество», то есть верхи, после Петра живет как бы вне Православной Церкви. Конечно, храмы посещают, раз в год говеют, исповедуются и причащаются (для удостоверения лояльности), но образованные люди делают это с неохотой, с каким–то «затеканием ног», как было у толстовского Стивы Облонского. Поскорей бы это «стояние» кончилось… Идут в масоны и куда угодно, только не в храм православный.
Церковь унижена, она пребывает в состоянии кризиса — по Достоевскому, в параличе. Духовное сословие становится «низшим». У того же Достоевского в «Бесах», в главе «У наших», есть отзыв об акушерке: она не понимала, что здесь она — ниже всех, «ниже даже попадьи» (!). Характерная обмолвка, тем более что обмолвился человек верующий и церковный.
Разрыв между культурой светской и культурой духовной — это национальная беда. Интеллигенция (только часть ее, конечно) пыталась ее избыть и преодолеть. Это и поездки в Оптину пустынь, и религиозно–философские собрания 1901–1903 гг., когда произошла очная встреча культуры и веры, когда доклады Мережковского чередовались с выступлениями православных архипастырей. Но было уже поздно…
Сейчас наметилась возможность новой встречи. Будет ли она во благо — зависит не в последнюю очередь от Церкви, а в ней есть вполне объяснимая ее историей инерция страха, конформизма, пассивности. Но мы прямо–таки тонем во зле, а утопающий хватается за соломинку. Церковь же с ее тысячелетним опытом может стать не соломинкой, а опорой. В Православии есть древность — качество, которое делает его надежным и почтенным. Если бы оно никуда не годилось, оно бы отошло в область предания, как почитание Перуна или «вера в светлое будущее», крах которой мы сейчас болезненно переживаем. Пусть наряду с нецерковной традицией нашей интеллигенции возродится и традиция церковная. Непременное условие успеха — свобода воли, свобода выбора, та же веротерпимость, которой некогда Петр I учился у Локка.
ЛЕСКОВСКИЙ ЛЕВША КАК НАЦИОНАЛЬНАЯ ПРОБЛЕМА
Россия познакомилась с Левшой сто с лишком лет тому назад: «Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе» с подзаголовком «Цеховая легенда» был напечатан в осенних за 1881 г. номерах журнала И. С. Аксакова «Русь». С тех пор Левша успел, притом давно, стать национальным любимцем и национальным символом.
Национальная символика состоит из различных рядов. Куда причислить Левшу? Это фигура вымышленная, литературный персонаж. Следовательно, он должен попасть в тот же ряд, что и Митрофанушка, Чацкий и Молчалин, Онегин и Печорин, Обломов и Смердяков. Однако на деле Левша воспринимается как персонаж фольклорный или полуфольклорный, как вариант Ивана–дурака, который в конце концов оказывается всех умнее, как родня — по внешнему облику — сподвижника Васьки Буслаева Потанюшки Хроменького или его двойников из исторических песен о Кострюке «Васютки коротенького» и «Илюшеньки маленького» (на это сходство обратил внимание А. А. Горелов в прекрасной своей книге, изданной в 1988 г., «Н. С. Лесков и народная культура»). Читатель соотносит Левшу с эпическим и религиозным архетипом «последний будет первым».