– Полагаю, вам с благонадежностью как раз не повезло? – чемодан упорно не желал занимать предписанное ему место.
– Хуже того. Я неблагонадежен дважды – не поляк, и потомственный аристократ, – полковник снова вздохнул, – пришлось вербоваться в Иностранный легион.
– А вас не пугает новый политический курс французского правительства? Их, скажем так, нелюбовь, к северным соседям, давно уже секрет Полишинеля.
– Но я ведь не тевтонец.
– Все же германец? В смысле принадлежности к германским народам? – увидев на его лице некоторое замешательство, я спешно поправился, – по профессии я лингвист, поэтому иногда злоупотребляю научной терминологией, не удивляйтесь. С научной точки зрения остзейцы, тевтонцы и остмаркцы – единый народ, разделенный четыреста лет назад исключительно религиозными причинами…
– Да, конечно, но французы прагматичны и ценят хороших солдат. Впрочем, если не выйдет, можно будет попытать счастья на русской службе. Антон Иванович, о котором я Вам уже говорил, как-то предлагал мне пост в гарнизоне крепости Севастополь. Это в Крыму.
– Ну что ж, хоть не на северной Балтике, не люблю сырость – заметил я, – желаю удачи в Ваших начинаниях.
Полковник остался в каюте, читать последний номер какого-то военного обозрения, а я направился в кают-компанию. Стоило познакомиться с теми, с кем волею обстоятельств я оказался связанным на предстоящие несколько дней полета.
"Виллем Оранский" был цеппелином новейшей по тем временам конструкции, с жестким каркасом, газотопливными двигателями и по праву считался гордостью пассажирского воздушного флота Тевтонии. Его более чем трехсотметровый корпус представлялся живым олицетворением научной и промышленной мощи ведущей европейской державы. Пожалуй, только британская серия цеппелинов "Куин Джейн II" могла поспорить с ним по размерам и производимому впечатлению.
Отделка кают-компании вполне соответствовала традиционному тевтонскому дизайну. То есть напоминала что-то среднее между жестяной коробкой для гвоздей и армейским ранцем… Нет, я абсолютно ничего не могу сказать в упрек тевтонской добросовестности и надежности, но эстетика никогда не была их сильной стороной. Как минимум со времен Реформации точно. Все эти геометрически ровные и конструктивно безупречные ряды заклепок в дюралевых стенах, рифленые каучуковые плитки на полу и пухлые бежевые кресла никак не вызывали ассоциаций с чем-то художественно ценным, что бы по этому поводу не говорили сторонники конструктивизма и прочих новомодных течений. Я консерватор и ценю старые добрые изящество и стиль.
К счастью, собравшаяся в кают-компании публика в достаточной степени украшала собой это невзрачное помещение. Когда я туда вошел, в центре всеобщего внимания был средних лет человек, судя по акценту богемец или венец, горячо споривший с более молодым собеседником.
– Вы просто не представляете себе всех возможностей синематографа. Это полноценное искусство сопоставимое с такими его классическими формами как театр или живопись. А с появлением звука он получает буквально неограниченные возможности.
– Нет, нет, Рудольф, – темпераментно возражал ему собеседник, сначала показавшийся мне южанином, но приглядевшись, я понял, что это лишь загар, – синема никогда не станет чем-то серьезным. Это легкий, развлекательный жанр…
– Хеммет, я понимаю твою ревность как репортера, но признай, что синематограф уже вышел из пеленок…
Надо заметить, что те времена были действительно революционными в жанре синематографической съемки. Совсем недавно в ней появился звук, и уже снимали первые фильмы в цвете. Впрочем, я тогда не был поклонником этого вида искусства, да, пожалуй, глядя с сегодняшней точки зрения, его вполне можно так назвать. В общем, я не стал прислушиваться к их спору, а обратил непосредственное внимание на двух, надо сказать весьма симпатичных, спутниц поборника синематографа. Не сочтите, что я рисуюсь или приукрашиваю события, но я тогда был моложе, а перебитую бровь многие находили весьма пикантным дополнением к моей внешности. Особенно когда я пускал в ход старую байку о том, что якобы получил эту отметину от казачьей шашки. Не верьте, все было намного банальнее… К тому же я знаю, что такое удар холодным оружием по незащищенной голове, если это оружие в руках человека пользующегося им с детства. После этого так просто не выживают.
Ну вот, я опять ухожу от темы. Итак, я приступил к планомерным действиям по привлечению к себе внимания спутниц синематографиста, и довольно скоро достиг первых результатов. Блондинку звали Мария Магдалена, брюнетку – Берта Хелена. Они вместе с Рудольфом летели в Венецию на художественную выставку, где должны были представлять его новый фильм, в котором обе играли заметные роли. Мы довольно мило беседовали, но тут спор о синематографе закончился, и режиссер увел актрис обсуждать какие-то их профессиональные вопросы, и мне ничего не оставалось, кроме как познакомиться с его собеседником.
– Хеммет Синклер, – представился тот, широко улыбаясь, – репортер, охотник, искатель приключений. Вообще-то мое имя Хамнет, его мне дали увлекающиеся английской историей родители, но я почти не встречал людей способных это выговорить.
– Вы англичанин?
– Почти, новоангличанин, из Бостона. Но последнее время больше живу в Испании и работаю на Лондонскую прессу. Так что при желании можете считать меня испанцем или британцем.
– Летите во Францию, Италию или Египет?
– В Александрию. Редакционное задание. А Вы?
– Я тоже. Но уже по делам науки.
– Вы ученый?
– Скорее учитель, – я не очень рвался посвящать случайных попутчиков в детали своей миссии, – преподаю древние и восточные языки.
Наш разговор прервал хрипловатый голос капитана, искаженный репродуктором.
– Спешу уведомить уважаемых пассажиров, что "Виллем Оранский" вошел в воздушное пространство Франции.
– Вот за что ценю цеппелины, – заметил Хеммет, выглядывая в иллюминатор, – никакой многочасовой мороки на каждой пересекаемой границе. При моей профессии это экономит просто кучу времени…
Мне послышалась в его словах какая-то недосказанность, но я не придал ей тогда никакого значения. Вместо этого я разглядывал медленно проплывавшие под серебристым брюхом цеппелина лесистые вершины Арденн и пребывал в совершенно расслабленном и философском расположении духа.
К Парижу мы подлетели только вечером, а поскольку таможня оказалась уже закрыта, то пришлось ждать до утра. К счастью "Виллем Оранский" предоставлял пассажирам достаточно комфорта.
Вернувшись в каюту, я застал полковника Левинского за подробным разбором какой-то из статей. Он что-то бормотал себе под нос и поминутно выписывал особо заинтересовавшие его моменты в блокнот. Увидев меня, он оторвался от конспектирования и поспешил поделиться впечатлениями.
– Вы просто не представляете какие неожиданные идеи выдвигает этот англичанин…
– Неужели? – меньше всего меня в этот момент интересовали идеи очередного гения-теоретика предлагавшего какие-нибудь "лучи смерти" или "ныряюще-летающие миноноски". Куда как больше я мечтал добраться до подушки. Но остзеец не сдавался.
– Что Вы думаете о панцервагенах, тех, которые Вы по какому-то странному недоумению назвали танками?
Я пытался не поддаваться на провокации и решительно направился к койке.
– А что о них думать, сундук на гусеницах…
– Ну а все же?
Я остановился на полпути к вожделенному отдыху, и пояснил:
– Все зависит от того с какой стороны фронта. Если с нашей, то чертовски полезная штука, а если с чужой, то такая заноза в…в этой самой… в общем, ничего хорошего.
– Нет, я не о том. Понимаете, все считают танки лишь средством преодоления полосы обороны, а ведь это совсем не так. Я и сам много об этом думал.
Стараясь не обидеть полковника, я по возможности симулировал глубокую заинтересованность в его танковых фантазиях, но бочком и аккуратно добрался таки до койки, и начал готовиться ко сну. А он тем временем развивал свою мысль дальше.
– А на самом деле танки это средство глубокого маневра. Только представьте себе эту картину: аэропланы обрушиваются на вражеские центры связи и управления, парализуя любые сообщения, пехота взламывает оборону, а колонны скоростных танков врываются в его тыл, действуя по заранее намеченным линиям наступления, эдаким "танкоулицам", рассекая его боевые порядки, парализуя волю к сопротивлению и сея панику. Я почти уверен, что таким образом можно делать по десять – двадцать миль в сутки, да что там, все пятьдесят!
Я оторвался от расстилания постели и с сочувствием посмотрел на увлеченного стратега. Его глаза пылали, на лице застыло восторженное выражение, казалось, он уже видел себя на головном панцервагене, врывающемся в глубокий тыл противника и захватывающем мосты и города… Но предложить ему принять успокоительное, было бы явно не вежливо. Бедняге положительно стоит обратиться к доктору. До войны в Вене я знавал несколько прекрасных специалистов… Ну да ладно.