Он ненавидит всякий род коллаборации, даже переписку его рукописей, все желает делать сам. Но сейчас он чувствует себя так мерзко, что ничем, кроме рычанья и перечеркиваний моей переписки, участвовать в работе не может (с. 43).
Сам поэт пишет в середине апреля 1958 года Гулю:
Я записал целое новое стихо и не могу прочесть, и политический автор[13] ни строчки не мог разобрать. Так его и выбросили. Факт (с. 547).
Тем более в последний месяц жизни смертельно больной Георгий Иванов «участвовать в работе» не мог, даже водить пером или карандашом по бумаге был не всегда в состоянии. Нам остается только слово, им произнесенное и Одоевцевой за ним записанное.
Казалось бы, все ясно. Текстологическая проблема «Посмертного дневника» состоит в том, что ни одного автографа стихотворений, вошедших в этот невольный цикл, не сохранилось, всюду приходится полагаться на руку и исключительную память Одоевцевой. И ничего тут не поделаешь. Разве что всплывут какие-то поминаемые в письмах «Посмертного дневника» «клочки».
Этим утверждением проблема, однако, не закрывается; наоборот, с него все начинается вновь. Сама же Одоевцева и дает к тому повод — повод усомниться в том, что она была лишь примерной переписчицей и нежным литературным редактором стихов мужа.
Ирина Владимировна, несомненно, обладала блестящей памятью, в этом «золотом фонде» хранились стихи не только Георгия Иванова, но и большинства ее современников.
Познакомившись и сблизившись благодаря Николаю Гумилеву, оба поэта совершенно по-разному переживали его присутствие в русской поэзии. Если Георгий Иванов «цеховые», акмеистические законы поэтики учитывал, даже преодолевая их в зрелом возрасте, то Ирина Одоевцева собственно литературным канонам Гумилева в своих стихах не следовала никак. Ее поэтика, можно сказать, антигумилевская, «капризная» в каждой строчке.
Звук ее фразы действительно легок, порывист и ни в коем случае не располагает к меланхолии и задумчивости. Бунин, очень ее любивший, как-то пошутил: «читаю и будто сижу в лифте… вверх — вниз, вверх — вниз!» —
написал Георгий Адамович. Но заключил эту характеристику, как будто перепутав ее с мужем:
Но индивидуальность Одоевцевой глубоко противоречива. В основании ее писаний лежит скрытый, может быть даже безотчетный, ужас перед жизнью и перед беззащитностью человека[14].
Если это так на самом деле, то непохожесть ее поэтики на поэтику Георгия Иванова можно признать фактором более или менее внешним, имитация сути его поэзии могла быть ей доступна. А главное, сам Георгий Иванов в последний, послевоенный, период жизни воспитывал (и воспитал) в ней уверенность, что они с ней делают абсолютно одно и то же божественное дело, что хотя бы в поэзии их ничто разлучить не может. Больше того, в письме к Гулю от 9 августа 1954 года он, например, настаивал:
…Скажу Вам откровенно: я считаю себя несравнимо ниже ее. И в стихах тоже. Супружество тут не при чем (с. 138).
Затем и того пуще:
Она яркий талант. Я более менее эпигон, хотя и получше множества других (там же).
То же самое в письме к Юрию Иваску 21 января 1958 года:
Между тем за последнее время ее стихи так возвысились и переросли себя и все окружающее <…>, что право и основание быть особо отмеченными имеется у нее не в меньшей степени, чем у меня. Говорить, что моя поэзия хороша, — стало более менее банальностью. А вот прочтите хотя бы новые стихи в этой книжке «Нов<ого> Журнала» «Памяти С. Полякова» и скажите, что в русской поэзии сейчас имеется равного[15].
Георгий Иванов не говорит здесь, что сюжет и некоторые строки (равно как и собственную ошибку в написании инициала поэта Виктора Полякова) он Одоевцевой сам и подсказал. Но не говорит и того, что Одоевцева к этому времени стала в той или иной степени соучастницей его собственных трудов.
Через несколько лет, 10 марта 1963 года, в ответ на предположение Гуля, что «Петербургские зимы» «писались в четыре руки (во всяком случае) как и многое другое — небольшое в Н<овом> Ж<урнале>»[16], Одоевцева свидетельствовала:
Нет, Петербургские Зимы писались Жоржем самостоятельно. Он тогда еще «не верил мне» и я тут совсем не при чем. Только в последней главе об Есенине слегка приложила руку. Зато потом — Вы правы. Так ответ Струве всецело принадлежал моему перу. Как и — за маленьким исключением — «Закат над Петербургом» в «Возрождении». Под конец Жорж очень жалел, что «недооценивал» меня столько лет. И, что уже просто смешно, считал меня лучшим поэтом, чем он сам. Со времени «Контрапункта» и «Оставь надежду». Ведь это он сам хотел написать «Оставь надежду», а потом отдал мне, не справившись. Это только Вам. И, пожалуйста, разорвите это письмо — знак доверия и дружбы — моих к Вам[17].
Письмо, как видим, не разорвано. Ибо и просьба несколько риторична: проблема сотворчества «в четыре руки» начала обсуждаться в переписке между обоими конфидентами еще при жизни Георгия Иванова. Совсем не потихоньку и не тайком от него. В апреле 1958 года он между прочим писал Гулю:
Мне самому интересно рассказать Вам о нашей общей поэт<ической> кухне с пол<итическим> автором, но не имею физической силы (с. 546).
Не рассказал. И все же реплики об этой совместной «поэтической кухне» разбросаны всюду по цитируемой здесь тройной переписке. О стихотворении «Закат в полнеба занесен…» Гуль спрашивает 21 января 1956 года:
…О’кей, но скажите, пожалуйста, не украли ли Вы это стихотворение ночью у политического автора? (с. 311)
И тут же, 25 января, получает ответ:
Насчет Леноры — весьма ядовито замечено. Я и так теперь страдаю от соседства политического автора: он так здорово заворачивает слова и ритмы, что того и гляди, чтобы не заразиться незаметно для себя (с. 318).
Текстологическая трудность тут — и всюду — та, что Георгий Иванов сам нигде не указывает, какие слова и выражения в его стихах подсказаны или взяты у «политического автора». В частности, остается только гадать, не имеют ли связи с поэтикой Одоевцевой, склонной к алогичным сбоям в стихе, к неожиданной семантической деструкции сюжетных коллизий, последние две (или последняя) строчки стихотворения «Закат в полнеба занесен…»: «Леноре снится страшный сон. / Леноре ничего не снится».
То, что зеркальные отражения в поздних стихах обоих поэтов — реальность, факт эмпирически доказанный. 18 марта 1956 года Одоевцева писала из Йера:
Дорогой Роман Борисович,
Посылаю Вам новый плод совместного творчества. Видите, как мы загорелись перспективой настоящего заработка. Загорелись, горим.
Не знаем только, угодили ли? Нам самим очень нравится.
Доволен ли ты сам взыскательный художник? Чрезвычайно доволен, вот если бы и Вы тоже!..
Но можем и совсем иначе, как потребуется, на заказ, по мерке. Пришлите только образцы и точные Ваши желания и «пожелания», как выражался один кинематографический магнат. Для нас заработок, повторяю, просто спасение. <…>
Можем поставлять стихи в любом количестве, до 20ти штук в месяц и больше. Чем больше, тем лучше.
С гарантией не снижать качества продукции, скорей наоборот, улучшать ее. Очень ценю и благодарю, что подумали о нас.<…>
У нас в работе продолжение «Путешествия» и еще два стихотворения покороче. А «в мечтах» сколько! <…>
Стихи подпишите, как хотите — одним из наших имен — лучше Георгий Иванов — для веса. Или любым псевдонимом — спорить не будем. Может быть, укажете темы поинтереснее…
(с. 352–353)
В ближайшей, июньской, книжке «Нового журнала» появилось только одно стихотворение Одоевцевой (и ни одного Г.И.) — «Ты видишь, как я весело живу…». Все-таки Георгий Иванов своей подписью — в стихах — дорожил. Может быть, единственным, чем дорожил вообще. И по двадцать штук в месяц ни он, ни сама Одоевцева, ни оба они вместе никогда не писали.
«Плоды совместного творчества» в большей степени касаются стихов Одоевцевой, чем стихов Георгия Иванова. Ближайшие по времени его стихи в «Новом журнале» появились через год в мартовской книжке (1957, кн. XLVIII) — всего два, несомненно ивановских («Иду — и думаю о разном…» навеяны венгерскими событиями 1956 года; «Свободен путь под Фермопилами…» — в некотором смысле программное, с утверждениями, до которых Ирине Одоевцевой, безусловно, мало дела: «А мы Леонтьева и Тютчева / Сумбурные ученики…» и т. д.; аукнулось это стихотворение и в «Посмертном дневнике», о чем чуть позже).
Зато упомянутое в письме Ирины Владимировны «Путешествие», «в работе» ставшее «Ночью в вагоне» и опубликованное под именем Одоевцевой, интонационно и эмоционально в некоторых строфах близко манере Георгия Иванова: «Если бы суметь спасти / <…> / Если бы суметь уйти, / не ревнуя, не любя…» и т. п.