«Уэллс. Кромвель действовал, опираясь на конституцию и от имени конституционного порядка.
Сталин. Во имя конституции он прибегал к насилию, казнил короля, разогнал парламент, арестовывал одних, обезглавливал других!»
Уэллс, надо полагать, пришел в легкое замешательство. Хозяин только что хвалил Кромвеля — надо ли понимать его последнюю фразу так, что перечисленные деяния последнего достойны подражания, или как-то иначе? Сталину, вероятно, его фраза тоже показалась двусмысленной, и он перешел на российскую и французскую историю, подытожив: «Коммунисты приветствовали бы добровольный уход буржуазии. Но такой оборот дел невероятен, как говорит опыт. <…> Вот почему я думаю, что то, что кажется Вам старомодным, на самом деле является мерой революционной целесообразности для рабочего класса». Уэллс сказал, что нужно не лить кровь, а соблюдать порядок, уважать полицию и т. д. Сталин согласился, что порядок надо соблюдать, но только когда он отвечает интересам народа. Что Уэллс мог на это возразить? Тут, к его облегчению, Сталин затронул тему народного образования, и они во всем друг с другом согласились.
Завершая основную часть беседы, Сталин сказал, что английские аристократы и буржуа — самые лучшие аристократы и буржуа в мире: по уму и гибкости никто не может сравниться с ними. (Читатель, которому кажется, что автор искажает суть разговора, дабы поиздеваться над обоими собеседниками, может обратиться к первоисточнику: он общедоступен.) Уэллс был вынужден напрячь все свои силы, чтобы перещеголять собеседника в комплиментах: «Давая мне Ваши разъяснения, Вы, наверное, вспомнили о том, как в подпольных дореволюционных кружках Вам приходилось объяснять основы социализма. В настоящее время во всем мире имеются только две личности, к мнению, к каждому слову которых прислушиваются миллионы: Вы и Рузвельт. Другие могут проповедовать сколько угодно, их не станут ни печатать, ни слушать. Я еще не могу оценить то, что сделано в Вашей стране, в которую я прибыл лишь вчера. Но я видел уже счастливые лица здоровых людей, и я знаю, что у Вас делается нечто очень значительное. Контраст по сравнению с 1920 годом поразительный».
Они обменялись парой доброжелательных шуток, затем Сталин спросил, останется ли Уэллс на съезд советских писателей[104], тот отвечал, что, к сожалению, ему недосуг, а с советскими писателями он предпочитает встретиться в неформальной обстановке, дабы предложить им вступить в ПЕН-клуб. «Эта организация настаивает на праве свободного выражения всех мнений, включая оппозиционные. Я рассчитываю поговорить на эту тему с Максимом Горьким. Однако я не знаю, может ли здесь быть представлена такая широкая свобода». Это была не такая уж дерзкая выходка, как может показаться, и в тупик она Сталина не поставила: для него не могло быть сюрпризом то, что председатель ПЕНа заговорил о делах ПЕНа (возможность вступления в эту организацию для советских писателей обсуждалась на высшем уровне в 1929 году, решено было не участвовать — не только потому, что это буржуазная организация, а еще и потому, что от нас могли потребовать соблюдать авторское право). Сталин ответил обтекаемо: «Если у Вас имеются какие-либо пожелания, я Вам охотно помогу». Завершился разговор репликами, которые были записаны Уманским, но не включены потом в опубликованный текст:
«Сталин. Не для того, чтобы Вам польстить, я совершенно искренне должен сказать Вам, что разговор с Вами мне доставил большее удовольствие, чем разговор с Бернардом Шоу.
Уэллс. Наверное, леди Астор никому не давала слова сказать.
Сталин. Шоу пожелал, чтобы она присутствовала».
На основании этих реплик принято считать, что Шоу не понравился Сталину. Скорее всего, так и было — Шоу непохож на человека, который мог бы вызвать у Сталина симпатию, но цель у этих слов была одна — польстить Уэллсу, обругав его противника. Проявив мужскую солидарность против леди Астор, собеседники поблагодарили друг друга и расстались. Просматривая подготовленный текст, Сталин счел, что его следует дополнить, и после слов Уэллса о ПЕН-клубе вписал свою реплику: «Это называется у нас, у большевиков, „самокритикой“. Она широко применяется в СССР». Уманский сообщил Уэллсу о поправке; тот, быть может, вспомнил при этом, что у обитателей острова Рэмпол дубинка называется «укоризной», но не возражал. В сентябре, когда Сталин находился в Сочи, его помощник Борис Двинский готовил запись беседы к публикации в «Большевике». Согласовывали поправки с Уэллсом, рассылали текст членам Политбюро, ставили вопрос на голосование, приняли единогласно — текст утвердить. Сталин велел Двинскому переменить название статьи: «Вместо „Беседа с английским писателем“ нужно сказать: „Беседа т. Сталина с английским писателем“. <…> Авторскую надпись над заглавием „И. Сталин“ вычеркните».
А теперь — ушат холодной воды. Своего отношения к классовой борьбе Уэллс не изменил. Отношение к советскому строю — да, переменил. Оно стало еще хуже. Более того, он, найдя Сталина застенчивым и милым простаком, тем не менее счел его вредным для социалистического движения, ибо он «упертый» марксист-ортодокс. «Его воображение безнадежно ограниченно и загнано в проторенное русло…» Неважно, является Сталин диктатором или нет, в любом случае Россия идет не к социализму, а обратно к царизму. Стоило ли метать перед эдакой свиньей россыпи бисера?
В СССР Уэллс пробыл 11 дней. Программа была насыщенная — ни охнуть, ни вздохнуть. 24 июля его, больного, целый день водили по Москве, 25-го ему были показан парад физкультурников на Красной площади (жена Бабеля А. Н. Пирожкова писала: «Летом 1935 года в Москву впервые приехал из Парижа известный французский писатель Андре Мальро… Втроем — Мальро, Бабель и я — мы смотрели физкультурный парад на Красной площади, с трибуны для иностранных гостей. Недалеко от нас стоял Герберт Уэллс». Уэллс одновременно с Мальро в СССР не был — где-то она ошиблась). Потом он осмотрел цеха Первого подшипникового завода и ЦПКиО, где оставил в книге для посетителей запись: «Когда я умру у себя при капитализме и воскресну в советских небесах, то хотел бы проснуться в этом парке».
Вечером 25-го он был у Горького, 26-го обедал в британском посольстве, встречался с наркомом просвещения А. С. Бубновым, посетил выставку детских рисунков и киностудию «Межрабпомфильм», где смотрел фильмы «Три песни о Ленине» Дзиги Вертова и «Дезертир» В. И. Пудовкина. 27-го был принят начальником Метростроя П. П. Ротером и осмотрел строящееся метро, 28-го был в планировочном отделе Моссовета и беседовал с главным архитектором города Чернышевым, который показывал ему план реконструкции Москвы. Он обожал планы, но этот план почему-то вызвал в нем раздражение: «Если вы замечаете, что новое здание еле держится или просто неуклюже, они тут же уверяют, что это временная постройка: „Да его скоро снесут!“ Кажется, они больше любят сносить и переносить, чем создавать». Тут он попал в точку, но в другом промахнулся: когда ему рассказали о будущем метрополитене, он отказался верить, что это возможно, как когда-то не поверил в ГОЭЛРО. Он слабо знал историю Древнего Египта и забыл, как строятся великие сооружения.
Итак, 25 июля. Горки, особняк Горького. Дружба к тому времени умерла, чему были две причины: мужская ревность и неодобрение Уэллсом политической позиции Горького. В 1930 году Горькому предложили вступить в организацию европейской интеллигенции «Союз писателей-демократов», собрания которой Уэллс посещал; Горький отказался, мотивируя это тем, что в руководстве союза находятся такие нехорошие люди, как Эйнштейн и Генрих Манн, подписавшие протест против расстрела сорока восьми советских ученых и специалистов в области пищевой промышленности, и опубликовал статью «Гуманистам»: «Организаторы пищевого голода, возбудив справедливый гнев трудового народа, против которого они составили свой подлый заговор, были казнены по единодушному требованию рабочих. Я считаю эту казнь вполне законной». Горький пояснял, что пишет эту статью с целью разъяснения своей позиции Уэллсу и Шоу. Шоу приветствовал казни, Уэллс был не против них (в России, а не в «нормальных» странах), когда речь шла о «спекулянтах», но его привели в ужас казнь инженеров и кровожадность старого товарища: «То человеческое, страдальческое начало, которое располагало к нему в годы его странствий, совершенно испарилось». Утопийку Ликнис, помнится, Эйч Джи ругал за то, что в ней есть страдальческое начало. Но к реальным людям у него были другие требования.
На ужин был приглашен нарком по иностранным делам Максим Литвинов с женой Айви, которую Уэллс хорошо знал. Переводчик не требовался, тем не менее в Горки Уэллса привезли Андрейчин и Уманский. Было известно, что гость станет говорить о ПЕН-клубе, скользкая тема, надобно присмотреть. Роллан, видевший Горького годом позднее, говорил, что тот находится в окружении «шпионов, наблюдателей и осведомителей», а в «Московском дневнике» охарактеризовал его как старого медведя с кольцом в носу, которого водят на цепи. Уэллс, кажется, этого не понял — он полагал, что Горький никого не опасается. «Мне не понравилось, что Горький стал противником свободы. Это меня больно задело. Он сильно изменился. Он стал Пролетарским Гением с твердыми классовыми установками».