— Значит, у нас есть время, чтобы немного обождать.
Сердце у меня заходится от восторга.
— Чтобы немного обождать, — повторяю я.
Мы идем в холл. Я не замечаю туристов, круглого толстяка и сухопарую американку в очках. Я смотрю на нашу переводчицу.
Женщина! Ты не создана из Адамова ребра! Бог сложил тебя из детских кубиков.
В залах Эрмитажа пустынно. Только служители слоняются, сунув ладони в рукава одинаковых темных пиджаков. Они смотрят нам вслед. Мистер Харст интересуется искусством.
— В искусство надо вдумываться. Не просто смотреть, не просто читать, а вдумываться. Необходимо некое умственное усилие или ряд усилий, чтобы искусство постепенно начало открывать свои тайны.
Мы стоим в зале Пикассо. Мистер Харст подходит совсем близко к картине «Свидание», обнюхивает ее, потом мелкой трусцой бежит к окну. Стоя у окна, он откидывает назад голову и дышит глубоко и шумно. Мистер Харст совершает усилие или ряд усилий. Миссис Харст стоит неподвижно и не совершает усилий. Но вот уж кто совсем не совершает усилий, так это наша переводчица. Она даже не стоит, а сидит на диване у окна. У нее безучастное, наплевательское отношение к Пикассо, ко всему третьему этажу и ко всему второму этажу.
Нам здорово повезло, и мы видим Рембрандта в один из солнечных апрельских дней, когда освещение вызывает к жизни все богатство и глубину красок. Можно мчаться сюда из любого города в апреле только затем, чтобы взглянуть на Рембрандта. По тому, какие усилия предпринимает мистер Харст, мне кажется, что он понимает это. Миссис Харст прилипла к Данае. Я с нею рядом. И только переводчица наша, — о женщина, ты не создана из Адамова ребра! — сидит на диване. Без нее мне трудно объяснить миссис Харст, как все это здорово. Впрочем, я неплохо справляюсь. Я говорю: «О!» Миссис Харст вторит мне: «О!»
— Какое это богатство! — говорит мистер Харст.
— О! — говорит его жена.
Мы идем по галерее двенадцатого года к выходу.
— Но как вы сохранили это? Революция, войны… Почему не продали на Запад? За оборудование, за машины. Вы знаете, сколько машин и оборудования можно купить за такой Эрмитаж?
Мистер Харст закрывает глаза и начинает мелко-мелко шевелить губами. Я вспоминаю, что по профессии мистер Харст — финансист. Он открывает глаза и пожимает плечами.
— Астрономическая цифра. Достаточно вам сказать, что в прошлом году за Гогена я заплатил двадцать тысяч долларов. Вот за такого маленького Гогена.
Мы выходим из Эрмитажа, мистер Харст кладет свою белую пухлую руку на цоколь здания и говорит:
— Хороший гранит. Добротный и красивый. — Он прикрывает глаза и мелко-мелко шевелит губами. — Да, — произносит нараспев мистер Харст. — Искусство удивительно действует на человека.
Он улыбается и семенит к машине.
Я смотрю вслед мистеру Харсту и не верю, что на него искусство действует удивительно. Не верю.
22
Юрка сказал мне: «Пойду с тобой». Он и не мог поступить иначе, ведь туристы приезжали поздно ночью, а мне предстояло их встретить, устроить в гостинице и бог весть когда — наверное, уже на рассвете! — вернуться домой. И хотя Юрке на другой день с утра нужно было работать в институтской библиотеке, он все равно сказал: «Пойдем вместе. Я подожду тебя в гостинице».
В группе, которую я встретила, были одни мужчины. Директора предприятий, объединений, фирм. Влиятельные лица. Среди них были светловолосые и темноволосые, двое лысых и один очень высокий, хромой с палкой. Но я сразу перепутала их всех. Это потому, что все они были удивительно похожи друг на друга. Все в одинаковых темно-серых костюмах и белых рубашках. У всех на лице одно и то же выражение собственного достоинства. И даже манеры почти у всех были одинаковые. Одинаковым движением они закидывали ногу на ногу в автобусе, одинаковым движением вынимали изо рта сигару, одинаково смотрели на меня, когда я вручала им бумажку с указанием номера. Они улыбались одинаково неловко, деревянными, негибкими губами. Вскоре мне начало казаться, что я нахожусь среди десятка зеркал, которые с легкими искажениями, но в общем правильно отражают фигуру одного и того же человека. И только длинный, хромой напоминал о том, что все происходит в жизни, а не в царстве зеркал. Группа была как отлично отрегулированный механизм, в котором движение одного колесика незамедлительно вызывало движение другого, соседнего колесика. Только покачивание долговязой фигуры хромого и песенка, которую он тихонько насвистывал сквозь зубы, нарушали эту слаженность. Я распределяла номера, и, когда очередь дошла до хромого, я протянула ему бумажку. На ней значился этаж и номер предназначенной комнаты. Хромой шагнул вперед, прервал мелодию на самой высокой ноте, посмотрел на меня светлыми прищуренными глазами и взял бумажку. Ему бы надо было отойти и уступить место следующему туристу, но он все стоял и смотрел на меня. Я растерялась.
— Вам что-нибудь не ясно?
Хромой ничего не ответил, засвистел песенку. Туристы тихо жужжали. Я решила, что все это мне примерещилось, и продолжала раздавать номера.
Когда все разошлись, я собрала бумаги, заперла их в ящик стола и вышла в полутемный холл. Навстречу мне из угла шагнула длинная фигура хромого. Он подошел ко мне близко, недопустимо близко, и я сделала шаг назад. В холле не было света, и лицо хромого белело в темноте. Оно медленно приближалось ко мне. Поднялась рука, потянулась вперед, чтобы коснуться меня. Я отпрянула и почувствовала позади прерывистое дыхание. Юрка стоял за моей спиной и смотрел прямо на хромого. Тот резко повернулся и пошел прочь, прихрамывая и насвистывая песенку.
— Свинья, — сказал Юрка.
Мы вышли на улицу.
— Свинья. — Он остановился и оглянулся назад. В гостинице были потушены огни. Только несколько окон было освещено. Это мои туристы укладывались спать.
Мы уходили все дальше от гостиницы, но Юрка молчал. Город был пустынным, и его площади казались еще шире, улицы еще прямее. Воздух забирался за воротник пальто. Стало холодно. Я взяла Юркину руку и крепче прижалась к нему. Он молчал.
Я заговорила с ним, он отвечал нехотя. Когда мы подходили к дому, Юрка остановился, взял меня за плечи и повернул лицом к себе.
— Это свинство, что ты должна работать с такими.
— Но ведь такие встречаются очень редко.
— Достаточно встретить один раз в жизни.
— Ты говоришь со мною так, как будто я во всем виновата?
Я тряхнула плечами, но Юркины руки крепко держали меня.
Я вырвалась и пошла вперед. Юрка догнал меня.
— Глупая, ты замерзла?
Он снял пальто и накинул его мне на плечи.
— Не надо.
Я подобрела. Улыбнулась Юрке.
— Возьми обратно.
— Что ты! Мне совсем не холодно. Смотри.
Он взял мою ладонь, расстегнул пиджак и приложил ладонь к груди. Под пиджаком было тепло, и я услышала, как бьется в груди Юркино сердце. Юркины руки подхватили меня и подняли высоко над землей. Юрка нес меня через город. Меня, мое теплое демисезонное пальто и свое пальто.
— Пусти, — наконец сказала я.
Юрка тяжело дышал.
— Не пущу.
Он донес меня до белого ларька, который недавно поставили на углу, и посадил на прилавок. Туда, куда обычно клали фрукты, овощи и ставили консервные банки. Я засмеялась. Юрка взял меня за руки и сказал, глядя мне в глаза:
— А теперь слушай. Ты ведь не сердишься больше на меня?
— Нет, — сказала я и снова засмеялась.
— Ты понимаешь, почему я розозлился?
— Понимаю. Только я здесь ни при чем.
— А я не на тебя. Я на них.
— На кого?
— Все равно. На всех. На все их свинские порядки.
— А ну их к черту! Неси меня дальше.
— Ну вот еще!
Юрка поставил меня на землю, подтолкнул в спину, и мы пошли дальше.
23
Наша коммунальная квартира была самой обыкновенной, не отмеченной ничем, даже дощечкой об «образцовом внесении квартплаты». В передовые она вырвалась внезапно, как только меня приняли на работу. И не потому, что ее отметили сверху — из домохозяйства, а потому, что ее выдвинули низы — жильцы нашего дома. Квартира, которая вырастила переводчицу из «Интуриста», не могла быть обыкновенной, ничем не примечательной. Таково было мнение не только нашей лестницы, но и всего дома. К нам стали приходить из соседних квартир — сверху и снизу — обсудить свежие новости внешней политики, потолковать о Кубе, узнать, что такое абстракционизм. Даже объединенными усилиями мы не могли ответить на все вопросы.
Тетя Муза знала очень мало и не любила разговаривать. Басманова любила разговаривать, но путала абстракционизм с остракизмом. Много знал только наш сосед. Но он был молчалив и углублен в себя. Может быть, поэтому мы и решили, что он много знает. Мы о нем не знали ничего. Не знали даже, чем он занимается. Говорили, будто он редактор. А мне казалось, что он сам, лично, пишет книги.