Иными словами, из двух определений литературной молодости — молодое как «современное», существующее «здесь и сейчас», и молодое как младшее, неопытное, вторичное, остро нуждающееся в старших наставниках, — предпочтение явно отдается второму. Так или иначе к началу 1930-х годов образ «молодого эмигрантского поколения» если не окончательно сформирован, то, во всяком случае, полностью принят, прочно укоренен в публицистической риторике. Определен набор ожиданий, которые следует связывать с «молодой литературой», оценен горизонт ее возможностей. Именно в эти годы в статье с недвусмысленным названием «Молодые писатели за рубежом» Марк Слоним предлагает «условиться насчет самого термина „молодые писатели“»[192]. Описанный Слонимом способ различать «молодое поколение», «старшее» и «промежуточное», который по сей день воспроизводится историками эмигрантской литературы, основывается, как мы выяснили в предыдущей главе, на двух критериях — возрастном и статусном. При всей противоречивости этого совмещения (один критерий аскриптивный, другой — достижительный), оно вполне укладывается в логику поколенческого языка: возраст и статус в данном случае объединяет их универсальность, повторяемость, воспроизводимость. Коль скоро «молодое эмигрантское поколение» не воспринимается в качестве носителя особых, присущих только ему ценностей и установок, логично предположить, что сюжет инфантильной молодости должен смениться сюжетом взросления: «„Молодых“ пришлось признать, о них пришлось заговорить даже тем из критиков, которые в начале относились к ним с плохо скрытым презрением. Их творчеством заинтересовались и представители старшего поколения. Имена многих из молодежи проникли в широкую публику. Им пора уже из „молодых писателей“ становиться просто писателями. Вместе с известной степенью самоутверждения приходит и повышение требований к их произведениям: молодость или неопытность уже перестают быть оправданием и извинением художественных недостатков и промахов»[193]. Хотя несколькими строками выше Слоним упоминает об организованном им же «молодом» объединении «Кочевье», констатация признания подразумевает дня него, что разговор о «молодых» (как, впрочем, и о «старших») писателях исчерпан.
Вскоре после этого заявления в свет выходит первый номер «Чисел» с еще одним гипотетическим проектом «новой литературы»: «Было бы нескромно со стороны организаторов „Чисел“ утверждать, что вокруг сборника непременно возникнет что-то новое и ценное. Но у нас есть надежды на это, и думается, что эти надежды не так уж трудно обосновать»[194]. При этом редакция предстательствует за «сыновей», «лишенных веры отцов», а среди авторов явно преобладают те, кто совсем недавно был признан в качестве «молодых литераторов» (Юрий Терапиано, Борис Поплавский, Юрий Фельзен). Разумеется, «Числа», несмотря на очевидный патронаж «старших», были восприняты как «молодой» ответ респектабельным «Современным запискам»: «Они <…> мыслили себя органом, преимущественно нового поколения, духовно формирующегося в эмиграции. Скажем просто, они желали быть моложе и менее маститыми, чем „Современные записки“»[195].
В то же время первые отзывы рецензентов проникнуты недоумением. Кроме обещанной молодости и новизны, внимание привлекает имя Пруста, неоднократно повторенное на страницах журнала, но в остальном «Числа» кажутся потоком практически несчитываемых смыслов. Стратегия, предложенная в редакционном предисловии, как и общая стратегия составления номера, признается неопределенной, невнятной, непоследовательной, несуществующей либо заведомо обреченной на провал: «Одинока в журнале и пока совершенно не оправдана программная статья, хотя и придан ей стиль литературного манифеста доброго старого времени. <…> После прочтения ее остается впечатление, что забил целительный ключ, но не найдена болезнь, от которой он должен исцелять»[196]; «К сожалению, ни поэтические, ни прозаические произведения „Чисел“, ни статьи журнала не указывают, в чем именно видят создатели и руководители журнала то новое мировоззрение, то формирующееся художественное течение, которому они хотели бы служить <…>. Думается, что для самих руководителей журнала совершенно неясно, в какую сторону идти журналу. Этим, вероятно, объясняется приглушенный тон статей, отсутствие каких бы то ни было резких и четкий высказываний, какая-то внутренняя компромиссность, производящая очень досадное впечатление»[197]; «Организаторам „Чисел“ <…> хочется быть зачинателями „какого-то нового мировоззрения или чего-то еще неуловимого“». Затруднения только в том, что никаких идей, ни общих, ни специально-литературных у них нет, — и они сами это мужественно признают <…>. Они составляют партию, в надежде, что идеи в ней заведутся. Нам кажется, что высказывать такую надежду со стороны журнала неосновательно и невыгодно. <…> Было бы много лучше, если бы устроители журнала не брали бы на себя явно непосильных задач <…> и <…> просто сказали, что в эмигрантских журналах тесно, особенно молодежи (настоящей и так называемой) — а потому «Числа» и возникают[198].
Тем не менее «Числам» (и в гораздо меньшей степени своеобразному клону «Чисел», журналу «Встречи» (1934)) очень скоро удается превратить собственную версию «молодого поколения» в центральную, доминирующую на литературной сцене.
Прежде всего «Числа» упраздняют «широкого читателя». Активно подхватывая встревоженные разговоры о том, что читательские предпочтения в эмиграции все чаще отдаются не элитарным, а массовым жанрам, авторы «Чисел» переводят размышления на эту тему в другой регистр — заявляют об отсутствии читателя, о смерти читателя. «…На его могильной плите красуется надпись „русский интеллигент“. <…> Конечно, он был наивен, анархичен, нигилистичен, в голове у него был сумбур, но все-таки, с тех пор как стоит мир, лучшего читателя в мире не было»[199], — модель «литературы без читателя», описанная Георгием Ивановым, может трактоваться в других материалах журнала как трагическая неизбежность («Читателей нет, издателей нет»[200]) или сознательный выбор («Молодая эмигрантская литература замкнулась в себе <…> не дав читателям ни одного хоть сколько-нибудь приемлемого для них произведения»[201]), но в любом случае традиционная читательская инстанция выносится за рамки того литературного пространства, в котором намереваются действовать «Числа». Помимо читателей-призраков — умершего и еще не родившегося, грядущего читателя — в этом пространстве остается только читатель-литератор, читатель-профессионал.
Именно на профессиональных, подготовленных, посвященных читателей ориентирована стратегия недоговоренности, полунамеков, полуобещаний, загадок и парадоксов. Если подчеркнуто дорогое («роскошное», «богатое») оформление журнала отсылает такого читателя к петербургскому «Аполлону», то программная статья, открывающая первый номер, — к эмигрантской риторике бездомности и нищеты. Самые чувствительные струны задеты, и остается только гадать: предложат ли «Числа» столь недостающую идею молодого эмигрантского поколения или создадут новую школу, направление, течение, идентифицируются, наконец, с определенной «литературной рубрикой», утолив ностальгию по «добрым старым временам». Интонации манифеста в сочетании с неопределенностью и недосказанностью побуждают коллег-литераторов ловить скупо брошенные слова и выдвигать собственные предположения о стратегии нового журнала. Эти предположения ревностно собираются и с готовностью публикуются «Числами»: будь то упрек в аполитичности и асоциальное™, высказанный Зинаидой Гиппиус[202], неодобрительная статья Георгия Федотова «О смерти, культуре и „Числах“»[203], обзор рецензий на «Числа»[204] или подборка «Откликов отовсюду», написанных, конечно, не случайными читателями, а начинающими, прежде не печатавшимися в «Числах» литераторами[205]. Рецензенты ломают голову над названием журнала? Прекрасно. «Отчего не „Зарубежные записки“, не „Светлые зори“, не „Вдали от Родины“, например? Догадкам не было конца»[206], — удовлетворенно констатирует обозреватель «Чисел» и, разумеется, не сообщает разгадку, ссылаясь на пушкинскую любовь к названиям, «которые ничего не значат», и цитируя Блока: «Я отворю… Но пусть немного еще помучается он!» Уже во втором номере появляется сообщение о вечере, посвященном «Числам» и «Современным запискам»: «Почти все <…> отмечают, что „Числа“ принесли с собой „какую-то новую атмосферу“»[207]. Название вечера характерно: «Чего они хотят?». Итак, самопрезентация «Чисел» выстраивается при помощи умело предъявленных высказываний других — как правило, этим высказываниям предшествует намек, техника осторожного балансирования между многозначительностью («я отворю…») и стиранием смысла («это ничего не значит»). Собственный образ, увиденный через призму чужого взгляда, становится объектом пристального внимания, любования, обсуждения. При этом иллюзия умолчания, нежелания говорить о себе поддерживается при каждом удобном случае, — скажем, Борис Поплавский в очередном манифесте, озаглавленном «Вокруг „Чисел“», подчеркивает: «Трудно написать о нас самих. <…> Символисты и сюрреалисты бесконечно много написали о себе. Новая эмигрантская литература — почти ничего»[208].