— Зачем мне пальто? Оно мне совсем не нужно.
Муза стоит у окна и поливает цветок. Рука у нее дрожит, и в руке дрожит пол-литровая банка с водой.
— Тетя Муза, я — последняя дура. Я просто не знаю, как это получилось так глупо, нелепо… Я ничего не думала, не имела в виду. В общем, тетя Муза, я не собиралась никуда ехать, я просто так поговорила, хотела обсудить, но ничего серьезного. Разве я куда-нибудь уеду, тетя Муза? Разве я оставлю вас? И потом, мне нужно пальто и вам тоже. Ну, тетя Муза! Ну!..
В кухню входит Калерия.
— Что случилось? Вы поссорились? Нет, правда, что случилось? Смотрите, вы уже льете через край.
Калерия берет из рук тети Музы банку и ставит ее на стол.
— Идемте, тетя Муза, в комнату, — говорю я.
— Конечно, идемте, — соглашается Калерия. И пока мы идем по коридору до нашей двери, Калерия верещит за спиной — В кухне всегда пахнет свиным жиром. Я сто раз говорила тетеньке, чтоб она не жарила на свином жире, ведь не голодовка. Но она не слушает. Она называет меня расточительницей. А из-за этого в кухне невозможно находиться.
Мы заходим в комнату, и Калерия вместе с нами. Она первая садится за стол и подвигает стул тете Музе. Я говорю:
— Послушай, Калерия. Нам надо поговорить. Зайди попозже.
Калерия поднимается и уходит, мотнув плечом. Через секунду она возвращается и предупреждает через порог:
— Так я зайду минут через пятнадцать.
И снова уходит. Тетя Муза складывает шитье в шкатулку.
Я только хочу открыть рот, как тетя Муза опережает меня:
— Не надо, Ася, говорить. Разговоры жизни не меняют, а только людей путают.
— Меняют. Я вот раньше хотела уехать, а теперь не хочу.
— Вот и видно, что ничего ты не понимаешь. Разве для того я тебя взяла и вырастила, чтоб тебе помехой быть? Ты со мной про это и не говори.
Мы молчим. Тетя Муза достает свою старую юбку, раскладывает ее на столе и склоняется над ней с иголкой и ножницами. Я залезаю с ногами на диван. Тикает будильник, и бесшумно снует по скатерти тень тети Музиной руки. Как будто все то же самое. Но что-то нарушилось в нашей комнате, что-то сместилось, чего пока ни я, ни тетя Муза не различаем отчетливо, а только смутно угадываем. И нам тревожно, как перед всякими переменами, которые неизвестно к чему приведут.
Калерия стучит в дверь и заходит в комнату, не ожидая нашего ответа. Она спрашивает еще с порога:
— Ну как, договорились? Ты едешь?
Я молчу.
— И правильно делаешь, — говорит Калерия. Она садится рядом со мной на диван. — Надо ехать. Человек вообще должен побольше ездить, это расширяет кругозор. Правда, тетя Муза? И если бы у меня была возможность, я бы тоже поехала. На Кубу. Там ведь калоши тоже делают? Но я бы могла не только калоши, я и на строительстве могла бы, а строительство там наверняка есть.
— Тебя не пошлют, — говорю я. — Туда, по-моему, только инструкторов посылают. По животноводству, например, или по механизации.
109
— А я могу на иструктора выучиться.
— Все равно тебя не пошлют. Ты сразу замуж там выскочишь.
— Я? Думаешь, у нас на «Треугольнике» ребят нет? У нас в ОТК один работает… Я даже внимания на него не обращаю. Меня этот вопрос не интересует.
— Что же тебя интересует? — спрашивает тетя Муза.
— Вы же знаете. Революция.
Я улыбаюсь. Тетя Муза перекусывает нитку.
— И не вообще революция, а на Кубе. То есть вообще, конечно, тоже, но на Кубе — особенно.
Я говорю:
— Калерия, когда тебе будет восемнадцать?
— Через четыре месяца.
— Значит, четыре месяца ты еще проживешь с нами.
— Да. Четыре месяца еще проживу, — говорит Калерия серьезно.
Мы разговариваем допоздна. Тетя Муза уже залатала юбку и теперь гладит ее. Блестящий новенький утюг, как теплоход, скользит в темно-синих складках юбки. Приходит Басманова. Она держится с Калерией сурово, но все знают, что она крепко привязана к ней и больше всего боится, что Калерия впрямь сорвется как-нибудь с места и уедет, если не на Кубу, то куда-нибудь, «где все новое: люди, дома, мебель…». А Басмановой хотелось бы, чтобы Калерия никуда не уезжала, вышла замуж за хорошего человека и родила бы Басмановой девочку.
— Я подниму ее и дам ей воспитание, пока я молодая, — говорит Басманова и трогает рукой белые старые букольки.
Так мы говорим до поздней ночи, пока тетя Муза не кончает возиться с юбкой и вешает ее в шкаф. Тогда все разом замечают, как поздно, поднимаются и направляются к двери. Кто в ванную, кто в уборную, а кто на кухню — поставить чай.
31
Мы едем. Колеса стучат. Качается вагон. Качается на стене Юркина соломенная шляпа. Мы купили ее перед отъездом. Цветная плетеная сумка на столе тоже качается. Мы едем. Едем на юг. Я не была там никогда в жизни. Там есть море, пальмы и галька на берегу. Там есть горы и вообще все, что человеку нужно для счастья. Нас никто даже не провожал. Только в последний момент прибежала тетя Муза. Волосы у нее растрепались, и вся она была красная. Она сунула мне узелок, а в узелке — печенье. Тетя Муза все смотрела не отрываясь прямо мне в лицо, и это было довольно неловко. Я пыталась разговаривать с нею, но она отвечала невпопад, и я замолчала. Когда поезд свистнул тихонько, она вдруг заплакала, и Юрка крикнул ей: «Не волнуйтесь! Все будет в порядке!» Она кивнула головой и заплакала еще сильнее. Голова ее тряслась, как у старой, и она торопилась вытирать платком лицо, не одни глаза, а все лицо. Поезд шел медленно, и я высунулась из вагона, чтобы видеть тетю Музу, она все стояла, а потом вдруг спохватилась и побежала вслед и стала кричать что-то, но что — было не слышно. Замелькали люди, уже чужие. Они взмахивали руками. Тети Музы не было видно.
— Идем в купе, — сказал Юрка. — Смешная эта твоя соседка. Верно? Ну чего она переживает?
…И вот мы едем. Напротив нас на нижней полке сидит женщина, такая худая и черная, что на нее страшно смотреть. А рядом с нею сидит большой толстый мужчина с косматой гривой седых волос. Мужчину зовут Анатолий Павлович, а женщина зовет его просто «Палыч». Мужчина — ее муж. Он красивый, веселый и шумный. Пьет водку, спит, играет в дурака с маленькой черной женщиной, которую называет «мамой». А мы сидим рядом на одной полке и смотрим в окно. Нам нравится, что сосед — человек шумный и что он почти не обращает на нас внимания. И когда он обращает на нас внимание — это тоже нам нравится.
— Ну-ка, молодежь, приобщайтесь! — говорит он, широким жестом осеняя толсто нарезанную колбасу и круглый хлеб. — Давай, мама, давай, не зажиливай!
— Отстань ты, надоел уж! Что у меня-то, припасы какие, что ли?
— Ой, мама, неправду говоришь! Ой, неправду! Давай, давай сюда бутылочку. Ну-ка, молодежь, приобщайтесь!
Пока Анатолий Павлович препирается со своей женой и пока она, ворча, достает из корзинки еще одну бутылку, мы присаживаемся к чемодану, поставленному торцом посреди купе. На таком чемодане Анатолию Павловичу больше нравится есть, чем на столике у окна.
— Молодость напоминает. Всякий чемодан, как бы его ни поставили, напоминает мне молодость. Помнишь, мама? И ели на чемодане, и пили на чемодане, и спали, подложив под голову чемодан. А, мама? Кровать-то купили, когда уже девчонки родились. И ничего! Все было ничего! Все было ладно. А помнишь, мама, как я рубль поймал? — И Анатолий Павлович начинает смеяться, густо, весело, так, что все его тело содрогается и подпрыгивает от смеха, и мы, глядя на него, тоже начинаем смеяться, хотя и не знаем этой истории, как Анатолий Павлович поймал рубль.
— А, мама? Помнишь? У нас тогда денег не было. Ты еще последний четвертак извела на мыло. Чистюля была. Белоручка! И вот — ни гроша. Хочешь, живи, хочешь, умирай — твое дело. Нет денег. Я — в порт. Там иногда студентам работенку давали, поднести что или погрузить на корабль. И платили неплохо. Помнишь, мама, Евдохова? Евдоху? У-у. Крепкий был мужик. И обязательный. Но на этот раз и он отказал. Иду я из порта, настроение-то того, сами понимаете, какое может быть настроение. И вдруг смотрю: рубль. Смотрю, глазам не верю: на улице ветерок, а на ветерке плывет, качается рубль. Я его — цап! Разглядываю на свет, нюхаю, нет ли какого подвоха. Нет, рубль настоящий. Ну, я его, понятно, в карман и вот ей притащил. Ты налей мне, мама. И вы, молодежь, тоже пейте. Пейте и на ус мотайте. Не в деньгах дело! Правда ведь, мама?
Мы едим, слушаем Анатолия Павловича, а он говорит без конца, и все истории рассказывает только из своей жизни. Потом он устает, рассказы его становятся короче. «Мама», которая выходила в коридор, приносит удивительную новость: в нашем вагоне, через два купе от нас, едет очень ответственный работник. Сейчас он стоит в коридоре и смотрит в окно, и все могут его там видеть. «Мама» узнала его сразу, как только увидела, — так он похож на свои газетные фотографии. Мы все удивляемся, зачем такому ответственному работнику ехать в обыкновенном поезде да еще в жестком вагоне. Ответственный работник в его настоящем виде не интересует Юрку. Он говорит: «Хотел бы я посмотреть на него лет тридцать тому назад». Я выхожу в коридор и вижу, что там никого нет, только в самом конце стоит человек и смотрит в окно. Я подхожу ближе. Человек коротко острижен, а на голове наивно топорщится седой ежик. Когда я возвращаюсь в купе, все лежат на своих полках. Тихо. Я поднимаюсь на цыпочки, заглядываю к Юрке: