Один мемуарист воскликнул как-то, что жизнь русских помещиков была для православного люда «наказанием Божьим, бичом варварского деспотизма». Важно, что одними из характерных проявлений этого «варварского деспотизма» совсем не обязательно были жестокие пытки крестьян и дворовых или издевательства над женами и соседями. Это деспотическое самодурство могло проявляться более мирно, но от этого оказывалось еще тягостнее, пронизывало всю крепостную действительность, жило в каждой бытовой мелочи.
Примером этого может служить распорядок дня, заведенный у себя в поместье В. Головиным. Ежедневно, напившись чаю, барин отправлялся в церковь, где у него было свое специальное место. По окончании службы возвращался домой, сопровождаемый приближенными лакеями, и усаживался за обеденный стол. Господский обед продолжался долго, не менее 3-х часов, и кушаньев на нем бывало обыкновенно по семи, причем для каждого из кушаний был назначен особый повар, который лично и приносил барину свое блюдо. После этого повара с поклонами удалялись и их место занимали 12 официантов, одетых в красные кафтаны, с напудренными волосами и непременно в белых шейных платках. После обеда барин ложился спать до утра.
Но приготовления ко сну также сопровождались особенным, тщательно разработанным и неукоснительно соблюдавшимся ритуалом. В спальне закрывались ставни и изнутри прочитывали молитву, «аминь» — отвечали снаружи после ее окончания и запирали ставни железными болтами. Ключи от комнат и хозяйственных помещений доверенная горничная относила барину и клала их ему под подушку. Проходя обратно, отдавала неизменный приказ сенным девушкам, дежурившим ночью: «ничем не стучите, громко не говорите, по ночам не спите, подслушников глядите, огонь потушите и помните накрепко!» В заключение давался еще один приказ, странный для непосвященного человека, но в головинском доме имевший важное значение: «кошек-то смотрите»! Дело объяснялось тем, что при спальне Головина стоял особенный стол с семью ножками, к которым привязывались на ночь семь кошек. И ничто так не расстраивало барина, как если кому-нибудь из них удавалось освободиться и вспрыгнуть к нему на постель. В этом случае наказание, а именно порка, ждало и кошку, и девку, дурно подвязавшую поводок. Причем девку пороли, понятно, значительно сильнее.
Во времена Бирона Головин попал в опалу и перенес пытки. Поэтому некоторые приписывали причудливые порядки, заведенные им, следствию душевного потрясения. Но нельзя не согласиться с исследователями, замечавшими по этому поводу, что здесь важнее обратить внимание не на душевное здоровье того или иного господина, а в случае с Головиным нет никаких явных свидетельств его сумасшествия, важна не личность, а общественный строй, при котором даже безумный барин мог делать все, что только ему вздумается, и подневольные слуги обязаны были исполнять любой, самый абсурдный каприз господина. А при промедлении или оплошности «подвергаться наказанию наравне с провинившейся кошкой», — как писал В.И. Семевский.
И в этом важная примета времени. Для эпохи крепостного права характерно уравнение крепостного человека с животным, а часто низведение его и в более унизительное состояние. Государственный чиновник николаевской поры, автор содержательных записок «О крепостном состоянии в России» А.П. Заблоцкий-Десятовский, подводя итог своим личным наблюдениям о положении дворовых людей в дворянских домах, отмечал, что «дворовый — это вполне домашнее животное».
И это было действительно так, при любом господине. Разница состояла в том, что если «плохой» помещик не задумывался обменять несколько крепостных «девок» на легавую суку или приказать крестьянке выкормить грудью породистого щенка, то отношение «доброго» барина к своим рабам, по сути мало отличное от «плохого», было лишено только крайних проявлений цинизма и лютости.
Степан Михайлович, дедушка С.Т. Аксакова, зовет своих дворовых слуг, Мазана и Танайченка, не иначе как «собачьи дети», и в этом добродушном прозвании исчерпывающе ясно выражено положение этих людей и отношение к ним барина — это отношение хозяина к дворовой собаке. «Добрый» Степан Михайлович, скорее всего, не заставит крестьянку грудью кормить борзых щенят, да и не держит он охотничьих свор. Но Мазан и Танайченок обедают в прямом значении слова объедками с барского стола и спят, растянувшись на полу перед входом в комнату Степана Михайловича. А разве не случалось владельцу домашнего животного находить его взобравшимся без спроса на хозяйскую постель? Такое зрелище предстало однажды и взору Степана Михайловича. Мазан, подметая комнату, соблазнился мягкой хозяйской периной, прилег и нечаянно заснул. Куролесов велел бы запороть насмерть наглеца, а дедушка «только отвесил ему добрый раз своим калиновым подожком, но это так, ради смеха, чтоб позабавиться испугом Мазана», — вспоминает Аксаков.
Вообще на спинах и боках Танайченка с Мазаном множество синяков и кровоподтеков от этого калинового подожка. Хозяйская палка гуляет по телам рабов не только в наказание, но и просто так, безо всякого повода. Исключения бывали крайне редки. Аксаков описывает один из таких дней без побоев: «Проснулся дедушка, обтер жаркою рукою горячий пот с крутого, высокого лба своего, высунул голову из-под полога и рассмеялся. Ванька Мазан и Никанорка Танайченок храпели врастяжку на полу, в карикатурно-живописных положениях." Эк храпят, собачьи дети!" — сказал дедушка и опять улыбнулся… После такого сильного словесного приступа следовало бы ожидать толчка калиновым подожком (всегда у постели его стоявшим) в бок спящего или пинка ногой, даже приветствия стулом; но дедушка рассмеялся, просыпаясь, и на весь день попал в добрый стих, как говорится».
Таково общее отношение господ к своим слугам. Дедушка Аксакова — темный дворянин XVIII века, но и спустя столетие ничего не изменилось во взгляде господ на своих крепостных рабов. Н.Е. Врангель вспоминал, как его отец, богатый и прекрасно образованный помещик, близкий ко двору Николая I, в память об умершей жене подарил ее сестре одну из горничных покойной. Но сына этой служанки, десятилетнего Ваську, оставил у себя. Однако вскоре свояченица попросила взять подаренную женщину обратно, потому что ей было жаль видеть, как мать горевала в разлуке со своим ребенком. Этот случай сначала вызвал у барона искреннее недоумение и только потом едва ли не впервые навел на размышления о том, что и у крепостных слуг могут быть человеческие чувства! Его сын пишет в своих мемуарах: «Отец призадумался. "Кто бы мог это подумать. Да, как-никак, а в сущности, тоже люди". И мальчика отдал матери…»
Любая жестокость физических расправ над крепостными в усадьбах самых лютых помещиков покажется менее ужасной перед этим искренним господским недоумением, перед отношением к живым людям, христианам — как к вещи или домашнему животному, которых можно продавать, дарить, разлучать с близкими, но именно не по злобе, а по убеждению в естественности и нормальности такого положения вещей.
Об этой необратимой нравственной испорченности, как сословном недуге всего российского дворянства, включая лучших его представителей, свидетельствуют те, кто жил в эпоху господства крепостного права и сам невольно оказывался соучастником худших его проявлений.
Татьяна Пассек[12] вспоминала, как вскоре после своего замужества гостила в имении у дядюшки. При отъезде молодой четы великодушный дядя решил преподнести им приятный сюрприз: Вадиму, ее супругу, подарил отличную верховую лошадь по кличке «Персик» и… молодого башмачника. А самой племяннице — тысячу рублей серебром и, кроме того, двух крепостных девушек в услужение, предложив выбрать самой из всей многочисленной дворни. Много лет спустя Пассек писала об этом не только стыдясь, но еще более удивляясь себе самой и силе влияния на человека общественных привычек: «Все дворовые и горничные девушки были собраны в мою комнату, иных сопровождали матери с умоляющими взорами и заплаканными глазами… Дурная страница открывается в моих воспоминаниях, но и ее надобно внести в них. В этом сознании наказание и отрадное чувство примирения с собою через покаяние. Больше всех девушек мне понравилась единственная дочь у матери-вдовы, я указала на нее. Мать упала мне в ноги, девушка рыдала. Я их утешала, ласкала, дарила, обещала, что ей у меня будет жить лучше, чем в деревне — и девушку удержала, и это не казалось мне бесчеловечным! Так крепостное право, забираясь в сердца, портило чистейшие понятия, давая возможность удовлетворять прихоти».
* * *
Позади всех, в самых последних и дальних рядах российского дворянства находилась его самая многочисленная часть — мелкопоместные. Господствовавшие в обществе представления им также не позволяли отстать от своих более состоятельных собратьев. И владельцы не только что сотни, а часто и того меньше — нескольких десятков крепостных «душ» — старались показать свое «благородство» и достаток: заводили экипаж, лошадей получше, одежду потоньше и подороже, пусть небольшую, но свою дворню, кучера, дворецкого. Все эти причуды проступали кровавым потом на мужицких спинах. М. Салтыков-Щедрин писал об этом: «Появилось раздолье, хлебосольство, веселая жизнь. Поэтому, ради удовлетворения целям раздолья, неустанно выжимался последний мужицкий сок, и мужики, разумеется, не сидели сложа руки, а кишели как муравьи в окрестных полях… Непосильною барщиной мелкопоместный крестьянин до того изнурялся, что даже по наружному виду можно было сразу отличить его в толпе других крестьян. Он был и испуганнее, и тощее, и слабосильнее, и малорослее. Одним словом, в общей массе измученных людей был самым измученным. У многих мелкопоместных мужик работал на себя только по праздникам, а в будни — в ночное время. Так что летняя страда этих людей просто-напросто превращалась в сплошную каторгу».