Об этой части помещичьего дома и ее обитательницах М.Е. Салтыков-Щедрин сохранил впечатления из виденного в детстве в имении родителей: «Так называемая девичья положительно могла назваться убежищем скорби. По всему дому раздавался оттуда крик и гам, и неслись звуки, свидетельствовавшие о расходившейся барской руке. «Девка» была всегда на глазах, всегда под рукою и притом вполне безответна. Поэтому с ней окончательно не церемонились. Помимо барыни, ее теснили и барынины фаворитки. С утра до вечера она или неподвижно сидела наклоненная над пяльцами, или бегала сломя голову, исполняя барские приказания. Даже праздника у нее не было, потому что и в праздник требовалась услуга. И за всю эту муку она пользовалась названием дармоедки и была единственным существом, к которому, даже из расчета, ни в ком не пробуждалось сострадания.
— У меня полон дом дармоедок, — говаривала матушка, — а что в них проку, только хлеб едят!
И, высказавши этот суровый приговор, она была вполне убеждена, что устами ее говорит сама правда… У женской прислуги был еще бич, от которого хоть отчасти избавлялась мужская прислуга. Я разумею душные и вонючие помещения, в которых скучивались сенные девушки на ночь. И девичья, и прилегавшие к ней темные закоулки представляли ночью в полном смысле слова клоаку. За недостатком ларей, большинство спало вповалку на полу, так что нельзя было пройти через комнату, не наступив на кого-нибудь. Кажется, и дом был просторный, и места для всех вдоволь, но так в этом доме все жестоко сложилось, что на каждом шагу говорило о какой-то преднамеренной системе изнурения…»
Порядки, существовавшие в дворянских поместьях, были действительно весьма жестокими, но направлены они были не столько на изнурение, сколько на максимальную эксплуатацию труда подневольных людей. Для достижения этого не останавливались ни перед чем. Орловская помещица Неклюдова, например, своих швей и вышивальщиц привязывала косами к стульям, чтобы те не могли вставать из-за пялец и работали без перерыва. То же было и в других имениях: где-то рогатки одевали на шею, чтобы невольники не могли прилечь, где-то привязывали к шее шпанских мух для бодрости. По естественной нужде нельзя было самовольно отлучиться из девичьей или людской. Требовалось обратиться к специальному надзирателю, который набирал партию «охотников» и строем отводил к отхожему месту.
Жизнь и труд дворовых в барской усадьбе, напоминающие собой быт заключенных в колонии строгого режима, приносили иногда замечательные результаты в произведенной продукции, но калечили самих крепостных производителей. Писатель Терпигорев навсегда запомнил ослепших от непосильной работы белошвеек в имении своей бабушки: «— Вот… — проговорила бабушка.
Это нечто было удивительное! Это был пеньюар, весь вышитый гладью: дырочки, фестончики, городки, кружочки, цветочки — живого места, что называется, на нем не было — все вышито!.. Когда наконец восторги всех уже были выражены и бабушка приняла от всех дань одобрения, подобающую ей, матушка, наконец, спросила ее: — Ну а сколько же времени вышивали его? — Два года, мой друг… Двенадцать девок два года вышивали его… Три из них ослепли…
Горничные, державшие пеньюар, стояли и точно это до них нисколько ни малейше не касалось… Точно слепые были не из их рядов, не из них же набраны».
Одно из главных правил, определявших внутреннюю жизнь помещичьего хозяйства, звучало так: «Убыли ни в чем барском быть не должно!» Это значило, что все домашние слуги несли личную ответственность за все, что могло пропасть или испортиться вне зависимости от того, виновны они в произошедшем ущербе или нет. Околел баран или теленок — виноват пастух; издох цыпленок или украл хищник утку — значит, виновата птичница — плохо смотрели, плохо беспокоились о господском добре. Виновные должны были из своего хозяйства восполнить потерю.
Один очевидец вспоминал: «Случалось при нас, что кто-нибудь из прислуги уронит тарелку и она, конечно, разлетится в дребезги. Хлопнет тарелка, и все: ах! Повыскочат из-за стола, стоят кружком и смотрят на черепки. При таком страшном событии не удержится и сам Петр Иванович: пыхтя вылезет из кресла, станет над черепками и смотрит: «вот, шельма, разбила? Ну, теперь и покупай!» Долго толкуют господа над черепками, и потом, мало-помалу, усядутся снова и начнут трапезовать».
Иные помещики и помещицы заходили слишком далеко в беспокойстве о потерях в хозяйстве и о том, что дворовые их объедают и обкрадывают. В жандармском отчете упоминается о дворянке, которая зауздывала «девок», когда те доили господских коров, под тем предлогом, чтобы они «тайком не сосали молока».
В качестве характеристики действительного отношения русских дворян к своим дворовым может служить объективное свидетельство А. Болотова. Будучи сам рачительным хозяином и строгим помещиком, он писал, что некоторые господа поступают с крепостными слугами«хуже, нежели со скотами». Но важна и его количественная оценка: «Таких помещиков меньше, однако ж, должно к стыду признаться, нарочитое число есть». Из этого замечания следует, что, хотя таких жестоких дворян было «меньше», но все равно много — то большинство помещиков относилось к своим дворовым конечно не хуже, чем к скоту, но — наравне со скотом, или немногим лучше.
Но случались и исключения. Чаще всего привязанности господ удостаивались няни и кормилицы, находившиеся с барчуками с самого детства и растившие их вместо матерей, занятых светскими удовольствиями. Этих женщин отличали от остальной дворни, они обладали авторитетом и властью среди безликой и бесправной массы домашних рабов, имели возможность часто видеть господ и говорить с ними, позволяя себе откровенные и порой резкие высказывания. И господа сносили это терпеливо. По воспоминаниям барона Н.Е. Врангеля, его няня одна во всем доме «ничуть отца не боялась и не только ему не потворствовала, а при случае говорила матушку-правду без всяких обиняков».
Но примеры искренней преданности дворовых людей к господам, хотя и встречаются на страницах воспоминаний, все же относятся, как правило, ко времени не позднее второй половины XVIII столетия. Герцен писал об этом: «Встарь бывала… патриархальная, династическая любовь между помещиками и дворовыми. Нынче нет больше на Руси усердных слуг, преданных роду и племени своих господ. И это понятно. Помещик не верит в свою власть, не думает, что он будет отвечать за своих людей на страшном судилище Христовом, а пользуется ею из выгоды. Слуга не верит в свою подчиненность и выносит насилие не как кару Божию, не как искус, — а просто оттого, что он беззащитен; сила солому ломит…»
Граф Николай Толстой оставил в очерках, основанных на семейных преданиях, рассказ о подвиге крепостной кормилицы, спасшей грудного господского ребенка во время восстания Пугачева. Рискуя жизнью, она скрывалась в тесном пивном чане, пока казаки пировали в усадьбе, повесив бывшего владельца с женой и старшими детьми, а также и соседних помещиков вместе с их семьями. «Судорожно сжимала она ребенка, когда пьяные варвары подходили к котлу, и дитя внезапным криком могло выдать и себя и ее. Ужас дыбил на ней волосы… не раз слышала несчастная толки злодеев о приказе самозванца разыскать ее и пытать за укрывательствопсенка. Не раз долетали до нея предсмертныя мольбы истязаемых, и все это время, кормя ребецка, она выдерживала пытку и нравственную и физическую, томимая жаждой и голодом под раскалившимся от солнца котлом своим».
Затем женщина много недель пряталась в лесу, в дуплах деревьев, в заброшенных амбарах, ночевала под открытым небом, а когда случалось встретиться с разъездами пугачевцев, выдавала грудную «барышню» за собственного ребенка. Спустя шесть недель она добрела до имения родственников своих господ и предъявила им спасенного ребенка, как пишет Толстой, «с явными доказательствами его подлинности, известными близким родственникам, пировавшим на крестинах… Вымученный у собственной плоти ребенок сделался идолом кормилицы и был с ней неразлучен. К чести родных надо сказать, что и женщина эта получила почет и пользовалась всеобщим уважением, так что при замужестве богатой сироты, по общему присуждению всех родственников, кормилица и спасительница своей вскормленицы получила высокую для крепостной женщины честь благословить ее под венец вместо матери…»
Если оставить в стороне возвышенный тон автора записок, то здесь очевидно торжество все того же главного принципа помещичьего быта: «Убыли ни в чем барском быть не должно»! И даже спасительницу дворянского ребенка готовы окружить всевозможным почетом, тем более что это не стоит никаких затрат, но только не подписать ей вольной грамоты!
В этом смысле примечательно духовное завещание рязанской помещицы Мерчанской своему наследнику относительно кормилицы: «Прошу тебя, друг мой, любить всех наших добрых домашних и покоить старость кормилицы моей, Феклы Тимофеевой, не разлучая ее никогда с дочерью и зятем»… Таким образом, вся благодарность со стороны этой дворянки исчерпывается тем, что она просит только не продавать свою заботливую кормилицу отдельно от ее дочери, причем, к слову сказать, — своей молочной сестры!..