Несложно заметить, что слово «поколение» может указывать на метод исследования («поколенческий подход») или на его предмет (собственно «проблема поколений»), причем далеко не всегда удается с уверенностью отличить одно от другого. Впрочем, ближе к 1980–1990-м годам понятие поколения постепенно утрачивает контовскую инструментальность, более востребованным становится вопрос, «как сделаны поколения?»[43] — он будет определяющим и в этом исследовании. Методологически значимой окажется формулировка, предложенная французским историком культуры Пьером Нора: используя уже встречавшуюся нам метафору «места», Нора описывает поколение как «место памяти»[44]. Концепция «коллективной памяти» подразумевает, что исследователь имеет дело с определенными историческими моделями (в нашем случае — поколенческими): они не только особым образом конструируются, поддерживаются, транслируются, но и наслаиваются друг на друга, формируя актуальные для той или иной культуры способы оперировать понятием поколения, воспринимать историю в поколенческих категориях.
Итак, говоря о «поколении», мы будем иметь в виду следующее. С одной стороны, речь пойдет о поколенческой риторике — в этом смысле правомерен вопрос, почему именно такой способ выстраивать отношения с историей популярен, почему именно при помощи поколенческих терминов задаются те или иные ценностные координаты. С другой стороны, нас будет интересовать конкретная модель, конкретный образ поколения — а значит, механизмы идентификации с этим образом, во-первых, и механизмы его распознавания, во-вторых.
Мы практически не будем упоминать о возрасте наших героев. Историки эмигрантской литературы часто замечают, что Поплавский родился в один год с Газдановым (1903), а Владимир Варшавский — в один год с Василием Яновским, автором известных воспоминаний о некогда «молодом» поколении литераторов-эмигрантов[45] (1906). Гораздо меньшее внимание привлекают другие возрастные совпадения. Юрий Фельзен, один из центральных персонажей «молодого», «незамеченного» поколения, — ровесник тех, кто пытался (с разной степенью успешности) играть роль «старших наставников», «учителей»: Георгия Адамовича, Георгия Иванова, Николая Оцупа, Марка Слонима (1894). Марина Цветаева, которая для «молодых литераторов» олицетворяла не только другое, «старшее» поколение, но и другой, «неэмигрантский» мир, — ровесница Юрия Терапиано, активно отождествлявшего себя с «молодой эмигрантской литературой» (1892). Оба моложе других «молодых литераторов» — Екатерины Бакуниной (1889), Сергея Шаршуна (1888). При этом Шаршун родился всего на два года позже «старших», «авторитетных» критиков — Владислава Ходасевича и Альфреда Бема (1886), и т. д. Очень осторожно мы будем оперировать и категориями «общей судьбы», «общего прошлого», «общих биографических вех» — как мы увидим, характеристики недавнего прошлого в данном случае размываются до универсального понятия катастрофы; из поколенческих манифестов выпадают какие бы то ни было упоминания о революционных событиях или Гражданской войне, хотя в ней и успели принять участие некоторые из «молодых». Напротив, образ поколения декларируется через отторжение популярной в первые годы эмиграции мемуарной риторики, привязывается к символам настоящего, к координатам 1930-х годов. Иными словами, для нас будут прежде всего важны те модели общности, те режимы коллективной идентификации, которые включаются в декларируемый образ поколения — мы будем исходить из допущения, что поколение возникает в тот момент, когда его существование декларируется.
В то же время мы намереваемся учитывать, что смысловой горизонт понятия поколения для наших героев гораздо шире открытых деклараций, что именно неоднозначность поколенческой риторики делает ее востребованной, что чувство поколенческой общности существует на пересечении нескольких смысловых узлов. Здесь следует сослаться на исследование Бориса Дубина, который определяет место поколения как «поле напряжений — напряжений между представлениями о традиционно-иерархическом (его образ — семья), модерном („общество“ и элита, активные группы как его воплощение) и постмодерном (масса как продукт деятельности анонимных всеобщих институтов) обществе»[46]. К близким заключениям, хотя и с иных исследовательских позиций, приходит Сергей Зенкин, подчеркивая «логически нечистый характер» понятия поколения, коль скоро оно «используется для описания социокультурных фактов, но этимологически отсылает к природным процессам (смене живых особей)»[47]. В этом смысле конструкт «молодого поколения эмигрантской литературы» включает в себя и аскриптивные возрастные характеристики, связанные с «семейным», «псевдоприродным» временем, и романтический образ литературной элиты, призванной выразить «дух эпохи», предложить собственный проект «нового человека», а отчасти и формирующиеся вместе с массовыми институтами коллективные образы молодости («студенчество», «новобранцы» и т. д.).
Наконец, для нас будет важно, что модель поколения конструируется не только теми, кто готов себя с нею отождествить, но и теми, кто пытается описывать ее с позиции «старших». Тема сосуществования, взаимодействия, комплементарности поколений, актуальная для Ортеги, и в особенности для Мангейма, в дальнейшем продолжала исследоваться и переопределяться. С этой точки зрения поколенческая терминология позволяет обозначить различные позиции в социальной иерархии[48], поколенческие сюжеты представляют собой сюжеты социализации[49], а драматургия «поколенческого конфликта» — состязание за «пространство актуального», за «право делать историю»[50]. Все это имеет непосредственное отношение к еще одному проблемному блоку — к проблемам «успеха», «реализации» и «непризнанности», «незамеченности».
Анри Пейр, автор вышедшей в 1948 году книги о литературных поколениях, посвящает заключительную главу «поколениям, достигшим успеха». Бегло констатируя в финале существование других, неуспешных, «неталантливых», «бесплодных» поколений, исследователь считает вопрос закрытым: «разные поколения получают неравные дары», и «никакого материалистического или экономического объяснения этому феномену дано быть не может»[51]. Спустя тридцать лет Роберт Уол, реконструируя мифологию «потерянного поколения», приводит известную цитату из воспоминаний Хемингуэя: «Все поколения были потерянными». Для Уола это утверждение указывает на специфику поколенческого языка как такового (речь, конечно, идет о «современном» языке, отсылающем к событиям Великой французской революции, а в 1930-е обретающем устойчивость литературного жанра): все поколения принесены в жертву, фатально обречены, обделены историей и в то же время обременены особой миссией[52].
В самом деле, поколенческая риторика не только не обходится без категорий успеха и поражения, но и прочно их соединяет. Успех обычно кажется оборотной стороной поражения: в пантеон успешных (то есть «в Историю») включаются поколения, которые, собственно, из истории «выпадают», «выламываются», «преодолевают жестокое время» и именно поэтому распознаются. Напротив, поражение («забвение потомками», «списание со счетов», «утрата актуальности») расценивается как закономерное следствие поколенческой реализации. Здесь важно, что при помощи категорий успеха и поражения связываются разные ракурсы поколенческого образа: под реализованным (нереализованным) поколением, конечно, понимают прежде всего элиту, узкие группы или даже отдельные, наиболее громкие имена, но эта шкала проецируется на предельно размытые аскриптивные, возрастные, фазовые характеристики. Доминирование в поколенческой риторике аскриптивных кодов может быть соотнесено с доминированием сюжетов поражения или, точнее, с непопулярностью сюжетов успеха: с такой точки зрения Дубин интерпретирует особенности отечественных способов говорить о поколениях. Исходя из концепции запаздывающей модернизации, он констатирует «несамостоятельность», «неавтономность» отечественных элит и специфически «партикулярный», аскриптивный ракурс поколенческого языка как преимущественно навязанного извне, с позиции «старших». Таким образом, популярность этого языка указывает на дефицит механизмов «инновации и репродукции» («поддержания и передачи достижений»), иными словами, на разлаженность социальных механизмов успеха; за поколенческими терминами скрывается история точечных, импульсивных «обвалов», «быстрого исчерпания любого ресурса перемен без подхвата и дальнейшей передачи импульса»; при этом между «критическими точками общих переломов находятся пропущенные, потерянные, нереализовавшиеся поколения (всегда нагруженная в России метафорика безвременья, паузы и пр.)»[53].