Тяжесть наказания крепостных зависела исключительно от воли помещика. Большинство предпочитало в этом случае действовать в зависимости от своего настроения, но некоторые господа составляли подробные карательные инструкции, содержание которых доводилось до сведения всего населения дворянской вотчины. В этих документах предусматривались всевозможные проступки и здесь же определялась степень наказания. В инструкции, составленной лично фельдмаршалом Румянцевым для своих обширных имений, в перечне «взысканий» находятся и денежный штраф от нескольких копеек до десятков рублей, и возмещение испорченного или украденного господского имущества в двойном размере, конфискация крестьянского имущества, а также заключение в темницу на цепь, отдача в рекруты и, конечно, батоги и плети. Причем в данном случае не указано точное число ударов, но встречаются примечания вроде: «высечь жестоко». За оскорбление чужого помещика предписывалось наказывать обидчика при оскорбленном до тех пор, пока дворянин не сочтет себя удовлетворенным.
То, что шокировало иностранцев, казалось обычным, естественным и необходимым русским помещикам. Шарль Массон писал: «Я уже отмечал, как возмутительно в России обращение с людьми. Присутствовать хотя бы при наказаниях, которым часто подвергаются рабы, и выдержать это без ужаса и негодования можно только в том случае, если чувствительность уже притупилась и сердце окаменело от жестоких зрелищ… Я сам бывал свидетелем, как хозяин во время обеда за легкий проступок холодно приказывал, как нечто обычное, отсчитать лакею сто палочных ударов. Провинившегося сейчас же уводят на двор или просто в переднюю, и наказание приводится в исполнение».
Эта холодная отстраненность при назначении наказаний — характерная черта господского отношения к своим крепостным, начавшая распространяться в 19-м веке, да и то среди ограниченного крута помещиков, демонстративно порывавших с диковатой грубостью, которой не брезговали ли при расправах их деды и прадеды. Д. Благово записал рассказ со слов старой дворовой женщины про привычки своей бабушки, Евпраксии Васильевны: «Генеральша была очень строга и строптива; бывало, как изволят на кого из нас прогневаться, тотчас и изволят снять с ножки башмачок и живо отшлепают. Как накажут, так и поклонишься в ножки и скажешь: "Простите, государыня, виновата, не гневайтесь". А она-то: "Ну пошла, дура, вперед не делай". А коли кто не повинится, она и еще побьет…»
Так запросто расправлялась со своими слугами дворянка XVIII века. Эта Евпраксия Васильевна была родной дочерью российского историка В.Н. Татищева, и сама прекрасно образована, начитана, свободно владела иностранными языками и слыла барыней «не злой»…
«Не злым» господам более позднего времени подобное рукоприкладство казалось непозволительной грубостью, варварством. Просвещенный помещик и к своим дворовым нередко обращался на «вы», к пожилым слугам часто по имени и отчеству, а к малолетним уменьшительно-ласково — «Ваня», «Петинька», и непременно с улыбкой, не повышая голоса даже в минуту сильного раздражения. Так соблюдался «хороший тон».
Подобный тип замечательно передан И.С. Тургеневым в образе Аркадия Павловича Пеночкина из рассказа «Бурмистр»: «Аркадий Павлыч… одевается отлично и со вкусом, удивительно хорошо себя держит, дурным обществом решительно брезгает… дом у него в порядке необыкновенном; даже кучера подчинились его влиянию и каждый день не только вытирают хомуты и армяки чистят, но и самим себе лицо моют… Аркадий Павлыч говорит голосом мягким и приятным, с расстановкой и как бы с удовольствием пропуская каждое слово сквозь свои прекрасные раздушенные усы… Со всем тем я, по крайней мере, не слишком охотно его посещаю… странное какое-то беспокойство овладевает вами в его доме…
Мы сидели на персидском диване. Аркадий Павлыч пил чай, смеялся, рассматривал свои ногти, курил, подкладывал себе подушки под бок и вообще чувствовал себя в отличном расположении духа. Позавтракавши плотно и с видимым удовольствием, Аркадий Павлыч налил себе рюмку красного вина, поднес ее к губам и вдруг нахмурился.
Отчего вино не нагрето? — спросил он одного из камердинеров. Камердинер смешался, остановился как вкопанный и побледнел. — Ведь я тебя спрашиваю, любезный мой? — спокойно продолжал Аркадий Павлыч, не спуская с него глаз. Несчастный камердинер помялся на месте, покрутил салфеткой и не сказал ни слова. Аркадий Павлыч потупил голову и задумчиво посмотрел на него исподлобья.
Pardon, mon cher, — промолвил он с прятной улыбкой, дружески коснувшись рукой до моего колена, и снова уставился на камердинера. — Ну, ступай, — прибавил он после небольшого молчания, поднял брови и позвонил. Вошел человек, толстый, смуглый, черноволосый, с низким лбом и совершенно заплывшими глазами. — Насчет Федора… распорядиться, — проговорил Аркадий Павлыч вполголоса и с совершенным самообладанием.
Слушаю-с, — отвечал толстый и вышел.
Вот, дорогой мой, неприятности деревенской жизни, — весело заметил Аркадий Павлыч…»
Достоверность и распространенность образа такого помещика в реальной жизни подтверждается множеством свидетельств. Один мемуарист описывает, как во время выступления перед гостями крепостного хора певчих хозяин вдруг поморщился — ему показалось, что один из теноров немного сфальшивил, и он протяжным голосом, с ласковой почти укоризной воскликнул: «Ах, Фединька!» Тенор после этого возгласа попятился наз!ад и вскоре вовсе вышел из залы. Минут через 15 он вернулся на свое место и продолжил пение. На вопрос о том, куда ходил «Фединька», лакей невозмутимо отвечал, что на конюшню, где ему и всыпали 25 «горячих». Изумленный гость, знавший этого помещика как человека самого добродушного и нежного обращения, невольно спросил: «Ну а если кто ошибется два и три раза? — Так что ж, — отвечал лакей, — разве у барина лесу на розги недостанет? Отпорят и два и три раза. У нас и барин и управляющие люди добрые, лесу для нас не жалеют. — Но ведь барин не видит, можно и не сечь, — продолжал свои расспросы мемуарист. — Нет, у нас этого не бывает. И кучера и розги для нас всегда готовы, и там сидит такой иуда, что он от себя еще прибавит, не то чтоб убавить. А чтобы вовсе не сечь? Да барин насмерть запорет всех!»
Подобно тому, как это было принято на рабовладельческой плантации, в богатой барской усадьбе существовал целый штат надсмотрщиков, постоянно ходивших с пучками розог за поясом, и в обязанности которых входило чинить расправу в любом месте и в любое время, когда это потребуется. Даже на охоту и в гости отправлялись не иначе как с запасом розог, редко остававшихся без использования. Причем и сами палачи могли тут же подвергнуться наказанию: по признанию одного такого крепостного «малюты», у него «почти в том только время проходило, что он или других сек, или его секли»…
Пороли за любую оплошность — действительную или только мнимую вину — за неряшливость или за щегольство, за громкий смех или за якобы мрачный взгляд, за опрокинутую нечаянно солонку или за разбитое блюдце.
Любивший образцовый порядок генерал Измайлов распорядился однажды перепороть всех своих псарей на охоте за то, что у мальчишки-псаренка слетел с головы картуз. А в другой раз барский «казак» был трижды за один день выпорот: сначала за то, что его лошадь коснулась хвостом до колеса господской кареты, затем за то, что допустил свору собак слишком близко к лошадям, отчего возникла опасность, что собаки могли покалечиться, и, наконец, за то, что, после двойной экзекуции, не заметил притаившегося в поле зайца.
Пороли поодиночке и целыми партиями, по нескольку раз в день или по нескольку дней кряду, или сажали на цепь, от которой освобождали только для того, чтобы заново высечь. От ежедневной порки гнили спины, люди сходили с ума.
Чем богаче был помещик, тем больше возможностей было у него для наложения «взысканий». Пороли иногда население целого села или всю дворню от мала до велика. Подобные показательные порки регулярно практиковались некоторыми дворянами, потому что здесь особенно зримо проявлялась неограниченная власть господина над его рабами и вотчинами. Бедным помещикам оставалось только искренне завидовать такой возможности для их состоятельных собратьев насладиться всеми преимуществами принадлежности к привилегированному сословию. «Какой вы счастливый, Михаил Петрович, — говорил однажды мелкопоместный богатому помещику, который… только что велел выпороть поголовно всех крестьян одной своей деревеньки, — выпорете этих идолов, — хоть душу отведете. А ведь у меня один уже "в бегах", осталось всего четверо, и пороть-то боюсь, чтобы все не разбежались…»
«Я отлично помню эти тенистые сады с липовыми и кленовыми аллеями, террасы, обсаженные сиренью, на которых при свете ламп за самоваром читались «Рыбаки» и "Дворянское гнездо" и т. д. и с которых пришедшему за распоряжением на завтрашний день старосте тут же отдавались приказания (что поделаешь с нашим народом!) «взыскать» с Егорки или Марфушки», — вспоминал писатель С. Терпигорев о современном его детству быте обычной дворянской усадьбы середины XIX века. Особенностью этого быта было то, что проявления крайней жестокости в нем нередко соседствовали с прекрасной образованностью, чадолюбием, набожностью и хлебосольным гостеприимством русских помещиков. Запарывали насмерть крестьян, почитывали на досуге «Евгения Онегина» или томик Тургенева и потчевали гостей домашними наливками одни и те же люди.