Других заявлений или жалоб от присутствующих при обыске не поступило.
Далеко на востоке, на другом краю государства, белый день стоит над Магаданом, над колымской тайгой, и реками, и приисками.
Далеко, за тысячи километров от Черного моря, начал рабочий день сибирский город Чита. Идут на работу люди, едут в троллейбусах, на мотоциклах и велосипедах, идут и едут созидать, творить, делать нужное всем дело. Идут и едут они, отдохнувшие, веселые, бодрые. Хорошо им спалось — людям труда, людям с чистой совестью.
За тысячи же километров от Черного моря только еще просыпается город Красноярск. Играют солнечными блестками волны Енисея.
После ливня свежа ночь над Черным морем, над курортами и пляжами. Спит Сухуми, спит Гудаута, спят горы, сады, и шелестит ласково морская волна.
Не спит Леван Ионович Чачанидзе. Локти уперлись в колени, лицо ладонями сжато, сутулится спина. Отводит руки, тупым взглядом обводит камеру, будто все еще ему не верится… И опять — в ладони, чтобы не чувствовать, не слышать чей-то храп рядом, не думать… Но не думать нельзя. И вспоминает Чачанидзе…
Гурам Адамия курит сигарету за сигаретой. Болит голова, накатывает тошнота, а он все курит. Смотрит бессмысленно в запертую дверь камеры. Дверь… По эту сторону камера, по ту сторону весь мир, еще недавно бывший и его миром. Теперь не его, чужой. Гурам встает и ходит, ходит по тесному свободному пространству камеры, ступая неслышно, в одних грязных носках, чтобы никого не разбудить. Гурам никого не выдал, Гурам путает следователя. Но почему несколько дней не вызывают на допрос? Что раскопал следователь? Ничего ему не раскопать. Гурам умеет играть в подкидного дурака! Но почему не вызывают на допрос? Они нашли Вальку? Врут! Пугают очной ставкой. Валька как в воду канула… А больше нет у Чепракова козырей. Лишь бы не Валька… О-о, Валя!.. Предала, змея! Ах, тяжело вспоминать…
В женской камере лежит на койке, на втором ярусе, Валентина Красилова. Навис над ней потолок, давно не беленный, исчерканный надписями, серый в скудном освещении лампочки у входа. Все больше тускнеет, тускнеет серая известь, туманится влажно, и вот уже нет потолка, один туман… Сморгнет Валентина длиннющими ресницами, скатятся капли по вискам на жесткую подушку… Серый потолок. Ее потолок. Ее серая жизнь, грязная… И ничего не жаль, ничего… кроме всего лишь нескольких дней… Что там дней — несколько часов всего чистых. Их жаль, они вспоминаются. С них все началось. С Кости.
ВАЛЬКА. Досрочное освобождение или на «химию» Красиловой не светило — много нарушений у нее. Ну и плевать. Штрафной изолятор? Подумаешь! Там тоже кормят, не сдохну. Перевоспитывать меня вздумали! А вот вам! Поняли? Ну и все. Воровала и буду воровать, курила и буду, хамила вам и… Да пошли вы все… Срок кончится — все одно отпустите.
Срок кончился. Валька сняла ватник, полосатое колонийское платье и надела хоть незавидное, да свое «вольное» платьишко, тонкое пальтецо «на рыбьем меху» с облезлым воротником. Вышла из проходной. Огляделась. Ишь она какая снаружи, колония проклятая, век бы ее не видать. И пошла Валька, спрашивая дорогу до вокзала, озираясь по сторонам, — свобода! Зарок себе дала: не пить ни грамма, со всяким встречным не связываться, а поехать в Свердловск к матери, отдохнуть, пока деньги есть, а там… видать будет. Может, учиться буду. Учительница говорила, что способная. И работать.
Мать встретила доченьку бурными упреками, поцелуями, объятиями. От нее пахло луком и немного водкой. Крепкая на вид баба, разворотливая, мать-то. Однокомнатная квартира запущена, неуютная, полузабылась за два года отсидки, в мечтах казалась не такой совсем. Стол с изрезанной клеенкой, немытые стаканы на нем, куски, лук, пустые бутылки.
— Ладно тебе лизаться-то, — сказала матери. — Отстань, говорю! Грязи-то ишь развела. Ну-ка я пол вымою.
Но мать пол мыть не велела, а побежала в магазин — «со встречи надо»… За бутылкой противного дешевого вермута мать рассказала о своем житье-бытье. Работает на другой работе, живет с другим сожителем. Ничего мужик. Пьет много, а так в общем-то ничего. Работает он где-то. От вермута Вальке расхотелось мыть пол, комната показалась не такой уж муторной, а родная мать не такой уж дрянной бабой. Тоже ведь и маме нет счастья в жизни. Вон седина полезла в голову, а волос лезет из головы. В девках, наверно, красивая была, мать-то.
Пришел сожитель материн, Пашка. Еще пили «со встречи».
«Отдых» кончился через четыре дня. Только и успела, что паспорт получить да стриженный «под мальчика» волос в красный цвет выкрасить. Больше ничего не успела, отдыха за пьянкой не увидела толком — разразилась семейная драма.
Мать на работе была, а Пашка заявился с водкой. Выпили. Он полез обниматься. Валька скромницу из себя не строила — чего там, вся в мать, с шестнадцати лет с парнями путалась. Но Пашка, материн сожитель, — красномордый, лысый, круглый, как клоп, изо рта несет черт-те чем, как ровно одной падалью питается, — до того противный показался! Озлилась за нахальство, исцарапала ему рожу. Он рассвирепел, и еще неизвестно, чем бы кончилось, да тут бурей ворвалась мать. Скандал был! Пашка смекнул, что попрут его сейчас с треском из квартиры — не прописан же, на птичьих правах кукует. И уж постарался, наплел на Вальку всякого. Что она, дескать, сама таковская, известная шлюха. И прочее… И затрещали Валькины свежеокрашенные волосы в материнских остервенелых пальцах. Вырвалась, впрыгнула с налету в валенки, схватила пальто, шаль, обложила их по-матерному — и ходу, пока цела.
Все, отдыху хана. В голове гудит от Пашкиной ласки, от мамкиной таски. Чтоб вы до смерти опились, гады! Бродила по улицам, под горячую руку облаяла кого-то. Замерзла. Порылась в сумке — деньги тут, хотя и мало. Паспорт тут. Напиться, что ли, со злости? Ну, а куда податься?
Пошла к подруге. На стук вышли незнакомые. Сказали, уехала подруга неизвестно куда. Валька ругнулась про себя, постояла у подъезда и побрела за пять кварталов, к знакомому парню, с которым когда-то жила недолго, поругавшись с матерью. Не шибко к нему охота, сволочь он, да что делать-то?
Но и парня нет — посадили на четыре года. Ну, везет! Нет в жизни счастья.
— Валя? Красилова? Неужели это ты?!
Что за старуха? Ой, да это же учительница бывшая, классная руководительница, которая в седьмом классе… Добрая вообще-то старуха. К матери все, бывало, пристает: «Не пьянствуйте, займитесь воспитанием дочери». Хотела Вальку в детдом отправить, да никто ее не послушал. Может, и к лучшему было бы… А Вальке все долдонила: «Красилова, ты способная девочка, ты можешь…» Ишь, глаза старые вытаращила. Способная, да…
Валька не ответила учительнице, ушла, нарочно вихляясь, дымя сигаретой, — на, смотри учительница! Способная! На все! Злорадство даже согрело ненадолго, принесло кислое удовольствие. Но скоро прошло, оставив горечь, — и чего взъелась на старушку? «Способная, можешь…» Вот и отдохнула. Вот и доучилась. Да пропадите вы все пропадом!
Валька замерла. Пойти домой, матери покаяться в несовершенном грехе? Ну нет, не дождется! Поехала греться на вокзал. А куда еще? Кому она нужна такая-то? Голова на морозе прояснилась. И выдумала голова выход.
В колонии была у Красиловой товарка, Люська Шкиля, старая поездная воровка. То есть не старая, а просто истрепанная такая. Худющая, прокуренная, хриплая, зубов мало, и те гнилые. Четверть жизни Люська Шкиля таскалась по вокзалам, поездам, а три четверти— по колониям. Однако считала себя опытной воровкой, говорила, что блатным ремеслом «на всю жисть себя обеспечила, всякого добра припрятано, заначено». А в поездах красть и вовсе клево, потому что взять Можно больше, а риску меньше — народ проезжий, свидетели были, да уехали. Всем известно, что на языке у Люськи правды сроду не бывало. Но в железнодорожные ее удачи верили почему-то. И теперь, оказавшись без причала, захотела Валька испытать фартовую поездную житуху. Для начала взять билет куда-нибудь подале, приглядеться и увести чемодан или там что бог пошлет. Не дурнее же она Люськи-то!
Что дальше было — все в памяти перепуталось. Карусель с музыкой… Станции, полустанки, вокзалы, вагоны, барахолки, барыги-крохоборы, скупщики краденого, две женщины какие-то взяли в свою компанию, а потом обманули при дележе, обокрали, после чего Валька, наскандалившись, ушла от них; какие-то мужчины разного возраста и нрава, но с одинаково щупающими взорами, мужчины, которые угощали водкой и скудной закусью, а потом приходилось ей убегать от расплаты… Кошмар… Опротивело все до тошноты. Или врала Люська Шкиля, или сама Валька такая уж бесталанная, но вагонные кражи оказались бедными. Иной раз не то что выпить — пожрать не на что. Да еще морозы жмут, студеный ветер метет по чужим перронам, продувает насквозь краденую короткую шубенку, стынут руки, стынет душа… Не раз подумывала Валентина: хоть бы уж взяли с поличным, осудили да отправили в ту, свою колонию, где теплый барак, где кормят досыта. На что она, такая мерзлая свобода… Подумает так-то Валька, поплачет тихонько где-нибудь в закутке на вокзале, размазывая по щекам слезы грязными ладошками, да решиться изменить свою жизнь непутевую не может. И опять пошла-поехала по чужим станциям да полустанкам.