Новые травелоги эксплицитно демонстрировали подобные регионы как части советского пространства, доступные для современных средств передвижения, для современных оптических средств и инвентаризации[64]. Не в последнюю очередь они облекали в языковую и письменную форму впечатления от стремительного движения в огромном пространстве, тем самым изменяя восприятие этого пространства читателем[65].
Но в одном специфическом случае наиболее четкие взаимодействия между окулярцентризмом и травелогами нужно выделить особо. На этапе консолидации Советского Союза возникла мощная бюрократия, вводившая новые (в том числе визуальные) методы сбора, хранения личных данных и контроля над ними[66]. Советский паспорт, обеспечивающий визуально контролируемую связь между личностью и идентифицирующим ее документом, был самым важным документом, включающим его обладателя в сообщество полноценных советских граждан. Как уже упоминалось, контроль за передвижением или миграцией в советском пространстве регулировался жестким паспортным режимом. В период Гражданской войны вопрос бегства и изгнания решало наличие идентификационных бумаг и персональных справок, определявших свободу передвижения, а зачастую и выживание людей[67]. Множество пропусков, разрешающих вход, доступ, проезд, регулировали порядок передвижения внутри России.
Виза, пропуск, «охранная грамота» уже в начале двадцатых годов становились не только темами, но названиями травелогов и/ или автобиографий. Примером является произведение Виктора Шкловского «Zoo, или Письма не о любви» 1923 года — нечто среднее между автобиографией и травелогом, документом и вымыслом[68]. Шкловский подспудно играет с полисемией лексемы «пропуск», которая в русском языке может означать «упущение», «неявку», «ошибку». Риторический троп «эллипсис», который в русском литературоведческом языке обозначает пропуск элемента высказывания, в автобиографическом тексте Шкловского становится разрешением на въезд, которое в русском канцелярском языке тоже называется «пропуском» и позволяет автору ездить из запретных зон — в свободные — по крайней мере, в литературном воображении. Печатный облик текста с многочисленными абзацами и вставками демонстрирует подобные «проходы»[69]. Так через травелог Шкловский добивается разрешения на полное опасностей и невероятное возвращение в Советский Союз. Неудивительно, что в таких обстоятельствах изображение И. Эренбурга в «Zoo» оказывается критическим или даже уничтожающим: этот коллега-писатель в начале двадцатых годов находился в привилегированном положении, имея возможность, как обладатель советского заграничного паспорта, перемещаться между Востоком и Западом, коммунистической системой и капиталистическими странами. Из своей привилегии он даже создал литературную программу свободного путешествия между системами, собрание очерков о европейских метрополиях и ландшафтах под названием «Виза времени», которое трижды издавалось между 1929–1933 годами и получило живой отклик именно в Германии[70].
Начало сталинизма снова изменило общие условия для создания травелогов, так что можно констатировать явное различие между ними в двадцатые и тридцатые годы[71]. Сталин наметил для Советского Союза ускоренную программу модернизации, согласно которой в течение нескольких десятилетий намеревался превратить огромную аграрную страну в индустриальную державу. С 1929 года его диктатура усилила «войну против собственного народа»[72], в ходе которой террор угрожал каждому, включая самую верхушку власти. В сентябре 1936 года прежнего начальника госбезопасности Генриха Ягоду сменил Николай Ежов; эта замена ознаменовала начало повсеместных «чисток». В мирное время «органы безопасности» арестовали в течение двух лет почти три миллиона человек, из которых почти миллион был расстрелян — по преимуществу специальными отрядами. На периферии террор мог быть не менее жестоким, нежели в центре[73]. «Великий террор» был не эпизодом, не стихийным явлением, но просчитанной, интегрированной составной частью политики. При всей их жестокости, этим акциям как функции власти нельзя полностью отказать в известной убедительности или логике. Даже на пике террора демонстративно утверждалась «цивилизация» — «советская цивилизация» как ключевое понятие описаний России из себя самой и со стороны[74].
Таким образом, большевистское правительство под предводительством Сталина по-своему стремилось поместить все общество на «Арго» под названием «СССР» и на нем совершить путешествие в Государство солнца. Функцию Солнца, управляющего советским «Civitas solis», исполнял не кто иной, как Сталин. Лозунг «Сталин наше солнце» регулярно встречается в панегириках эпохи террора и самых ужасных проявлений культа личности[75]. Сталин персонифицировал всевидящее око Солнца, не сводящее взгляда с народа и страны, наблюдающее за ними во имя общего блага. В одной из стилизованных русских народных песен, исполняемых популярной певицей М. С. Крюковой, Сталин изображается стоящим на башне Кремля: он смотрит на страну через телескоп и видит повсюду счастливых, поющих и танцующих людей[76]. В солнечную риторику включается и то обстоятельство, что Москва, обладавшая метро и высотными зданиями, должна была подражать Городу солнца. В комментариях того времени по поводу отличавшегося гигантоманией проекта Дворца Советов дается прямая ссылка на образы Кампанеллы[77]. Даже поездки в Арктику ассоциировались с путешествием в Государство солнца: в качестве доказательства можно сослаться на эпос поэта-конструктивиста Ильи Сельвинского «Челюскиниана», появившийся в журнале «Новый мир» в 1937 году[78].
Итак, характеристики «ландшафта сталинизма» вырисовывались все более четко, а функции официально разрешенных травелогов становились все более ограниченными[79].
Путешествие в западные метрополии, Берлин и Париж, расценивалось как схождение в капиталистический «ад». Писатели командировались в западную заграницу с четким поручением запротоколировать упадок и распад декадентской цивилизации, по возможности выразительнее описав для советского читателя обнищание, нужду и рабство в западных странах. По этой причине в текстах тридцатых годов чуждость или отчужденность капиталистических метрополий изображались стереотипными методами. Сталинские путеводители писались для людей, которые в большинстве своем не имели шансов когда-нибудь увидеть описанные края собственными глазами. Вера Инбер, Лев Никулин или Ольга Форш изображали в своих травелогах западную метрополию (например, Париж) согласно соцреалистическому канону, выполняя тем самым основную воспитательную задачу сталинской культуры тридцатых годов. Авторы сознательно скрывали многие аспекты жизни городов и стран, которые они посещали, их наблюдения и выводы были определены еще до начала путешествия.
IV
Два потенциальных значения: историческое бегство и эстетико-поэтологическая «беглость» — лежат в основе концепции и содержания настоящего сборника. Название «Беглые взгляды» при обращении к русским текстам XX века возвращает к ассоциативному и коннотативному потенциалу визуальной метафорики — во всяком случае, в обозначенном выше двойном значении, которое глубоко изучается и рассматривается в сложном единстве[80]. Если ранее русские травелоги XX века рассматривались скорее случайно и бессистемно, настоящий сборник по-новому освещает своеобразие жанра в контексте эпохи, так как обилие травелогов позволяет сделать репрезентативный отбор. При этом центр тяжести настоящей книги приходится на русские тексты о путешествиях внутри русской/советской империи или на ее границах: лишь в некоторых случаях тематика расширяется до рассмотрения нерусских текстов или путешествий русских авторов за границу.
Вступительный раздел «Беглый модерн: травелоги в преддверии XX века» ставит в центр рассмотрения травелоги Антона Чехова и Василия Розанова, появившиеся еще до начала мировой войны и революции и развивавшие очень разные варианты модерности. Чтобы попасть на остров Сахалин, в 1890 году Антон Чехов пересек почти все пространство Российской империи с запада на восток. В находящейся там «исправительной колонии» он познакомился с «антицивилизаторской моделью» XX века, его непредвзятый взгляд фиксировал условия жизни островного населения, изуродованных истязаниями людей. Чеховский очерк описывает смелый рывок не только от центра в самую глубокую провинцию, но и на окраину литературы и литературного дела. Радиус путешествий Василия Розанова значительно более ограничен, но по поэтологической радикальности они несравнимы с чеховскими.