Е. Е. Ламберт <…> писала: «Я бы приняла ваш совет заняться Пушкиным <…>, но Бог знает, что мне ничего не следует читать кроме акафиста <…>. Пушкин <…> пробуждает лишь одни страсти <…>. В нем есть жизнь, любовь, тревога, воспоминания. Я боюсь огня».[649]
Хотя большинство исследователей считают прототипом Веры М. Н. Толстую, некоторые отдают должное и роли графини Ламберт[650] — прототипа Лизы Калитиной. Стоит подчеркнуть, что сочинение «Фауста», который, согласно М. Н. Толстой, был написан как бы мгновенно и в ответ на литературный спор с ней, приходится на момент недавнего знакомства и начала переписки с Ламберт, тогда как с Марией Николаевной к тому времени Тургенев был знаком уже полтора года.
С Елизаветой Егоровной Ламберт Тургенев впервые встретился в мае 1856 года, перед отъездом в Москву и Спасское из Петербурга. Их переписка началась всего за месяц до написания «Фауста», — первое письмо Тургенева, с рекомендацией читать Пушкина: «Возьмитесь за Пушкина <…> я тоже буду его читать, и мы можем говорить о нем. Извините <…> но мне кажется, что Вы с намерением, может быть из христианского смирения — стараетесь себя суживать» (Письма, 3, 93) — датировано 9 (21) мая 1856 года[651]; ответом на него и было ее письмо, процитированное выше.
Для переписки Тургенева с Ламберт характерна определенная доза взаимного кокетства, часто с пушкинскими коннотациями. Ср.:
Я <…> здесь почти никого не буду видеть, исключая одной графини Толстой, сестры литератора, очень милой женщины — но с очень некрасивыми руками, — а для меня это — если не всё, то почти всё <…>. Возьмитесь за Пушкина <…>. Кстати, какие у Вас <…> милые глаза! Это «кстати», может быть, очень некстати. (Письма, 3, 92–93)
Мы думали — что делает Иван Сергеевич? — Забыл нас… живет Евгением Онегиным — пленяет соседок <…>. Зачем Вы посетили нас! Впрочем <…>. Перейдя весеннюю пору, в которой женщина должна сжимать в себе просящиеся на волю мысли и чувства <…> Пушкин пробуждает <…> страсти <…>. Я боюсь огня. (Там же, 480)
…человеческое сердце уж так устроено, что и незаслуженные похвалы доставляют ему тайную сладость <…>. Это — всё опасные чувства, и даже лучше не говорить о них <…>. У меня здесь <…> соседок нет никаких, ни Татьян-соседок, ни просто — соседок, да я и сам куда как не похож на Онегина! <…> Я надеюсь, что <…> мне удастся убедить Вас не бояться чтения Пушкина и других. Или Вы еще страшитесь «тревоги»? (Там же, 105–106)[652]
3
Если у Веры Николаевны обнаруживаются, таким образом, реальные прототипы, то не менее сложна и подоплека образа ее матери, в убедительности которого Тургенев был не вполне уверен. В ответе на анкету в 1918 г писательница Л. Нелидова[653] рассказывала:
<Я> сказала <Тургеневу>, что <…> мать героини Ельцова напоминает мне мою мать и ее отношение к чтению романов.
Тургенев был очень доволен этим замечанием <…>…ему не раз приходилось слышать <…> упреки в надуманности и неверности изображения характера <Ельцовой>, и было особенно приятно узнать о сходстве ее с живым лицом.
Сходство было несомненное. Подобно героине «Фауста», в детстве и юности я могла читать только детские книги, путешествия и хрестоматии. Исключение было сделано для одного Тургенева. Его особенно ценила и любила моя мать. Благодаря этой любви, мне было позволено прочесть «Записки охотника», «Дворянское гнездо», некоторые из повестей и рассказов, но «Накануне» и «Отцы и дети» были запрещены, и я прочитала их <…> уже взрослым человеком.[654]
Фигура старшей Ельцовой имела смешанное происхождение. По линии властности она соотносима с матерью самого писателя, но в сферу педагогики сходство простирается не целиком. Варвара Петровна охотно содействовала сексуальной инициации любимого сына в объятиях крепостных крестьянок, что же касается руководства его чтением, то библиотека в Спасском была богата книгами, в частности русскими, с которыми его в детстве знакомили, правда, не приглашенные учителя, а люди из крепостных[655]. В связи с проекцией матери Веры на Варвару Петровну напрашивается параллель между Верой и самим Тургеневым и, значит, его как бы двойное присутствие в рассказе — в виде обоих молодых героев, страдающих от подконтрольности властной, почти мифической родительской фигуре[656].
В любом случае воспитательный ригоризм старшей Ельцовой, образующий структурную основу повести, опирается на известный топос соблазнительности чтения (восходящий уже к дантовским Паоло и Франческе, а на русской почве — к пушкинским любительницам французских романов Татьяне Лариной, Марье Гавриловне из «Метели» и др.) и прямо воспроизводит известный мотив родительского запрета на подозрительные в этом смысле книги.
Согласно Михаилу Вайскопфу, тургеневский «Фауст» «унаследовал основную коллизию» предсмертной повести «Напрасный дар» (1842) писательницы Елены Ган (1814–1842): «запрет на чтение поэтических сочинений и трагические последствия его нарушения».
В повести «выведена юная мечтательница <…> затерянная в степной глуши <…>. Пожилой наставник <…> ученый немец с символическим именем Гейльфрейнд <…> обучает <ее> всем премудростям естествознания, но, оберегая ее душевный покой, всячески скрывает от нее мир искусства. <Она> не имеет никакого представления о поэзии, ибо книги поэтов хранятся в тех шкафах, которые Гейльфрейнд запретил ей открывать <…>…воплощением эстетического эроса <…> становится <Сатана> <…>. „Кто скажет мне хоть название змия, который, впившись в грудь, сосет кровь, сосет мои жизненные соки, и вместо их вливает в жилы яд непонятных стремлений, желаний, порывов?..“ Прочитанные ею впервые стихи ошеломляют девушку, преображая всю ее личность…». Героиня начинает сама писать стихи, но признание приходит к ней лишь на смертном одре, и «благой вестью для нее становится весть о смерти»[657].
Мотив родительского запрета был игриво отрефлектирован в «Белых ночах» Достоевского (1848), где именно с чтения книг начинается роман героини с соседом — будущим мужем.
…жилец <…> присылает сказать <…> что у него книг много французских <…> так не хочет ли бабушка, чтоб я их ей почитала <…>? Бабушка согласилась с благодарностью, только все спрашивала, нравственные книги или нет, потому что если книги безнравственные, так тебе, говорит, Настенька, читать никак нельзя, ты дурному научишься.
— А чему ж научусь, бабушка? Что там написано?
— А! говорит, описано в них, как молодые люди соблазняют благонравных девиц, как они, под предлогом того, что хотят их взять за себя, увозят их из дому родительского, как потом оставляют этих несчастных девиц на волю судьбы и они погибают самым плачевным образом. Я, говорит бабушка, много таких книжек читала, и все, говорит, так прекрасно описано, что ночь сидишь, тихонько читаешь. Так ты, говорит, Настенька, смотри, их не прочти. Каких это, говорит, он книг прислал?
— А все Вальтера Скотта романы <…>.
Потом он еще и еще присылал, Пушкина присылал.[658]
Настенькина бабушка ведет себя, как видим, довольно двусмысленно; в дальнейшем она одобряет и решающий в любовном плане тройственный поход на «Севильского цирюльника» (в котором она «сама в старину на домашнем театре Розину играла»)[659].
В отличие от нее, Донна Инеса, мать заглавного героя байроновского «Дон Жуана» (1824; 1-й рус. пер. — 1847), по смерти развратного мужа контролирует чтение сына самым тщательным образом (I, 39–43, 47–48):
Инеса постоянно хлопотала
И очень беспокоилась о том,
Чтоб воспитанье сына протекало
Отменно добродетельным путем:
<…> Жуан отлично знал науки многие,
Но, Боже сохрани, — не биологию!
Все мертвые постиг он языки <…>
Но книжек про житейские грешки
Ему, конечно, не давали в руки,
И размноженья каверзный закон
Был от его вниманья утаен.
Трудненько было с классиками им!
Ведь боги и богини резво жили
И, не в пример испанцам молодым,
Ни панталон, ни юбок не носили.
Педантов простодушием своим
Смущали и Гомер, и сам Вергилий <…>
Мораль Анакреона очень спорна,
Овидий был распутник, как вы знаете,
Катулла слово каждое зазорно.
Конечно, оды Сафо вы читаете,
И Лонгин восхвалял ее упорно,
Но вряд ли вы святой ее считаете.
Вергилий чист, но написал же он
Свое «Formosum pastor Corydon».
Лукреция безбожие опасно
Для молодых умов, а Ювенал <…>
Неправильно пороки обличал <…>
И, наконец, чей вкус не оскорбляло
Бесстыдство в эпиграммах Марциала? <…>
Читал он <Жуан> поученья, и гомилии,
И жития бесчисленных святых,
Отчаянные делавших усилия
Для обузданья слабостей своих
(Их имена известны в изобилии).
Блаженный Августин, один из них,
Своим весьма цветистым «Искушеньем»
Внушает зависть юным поколеньям.
Но Августина пламенный рассказ
Был запрещен Жуану: этим чарам
Поддаться может юноша как раз.
Инеса, осторожная недаром <…>
Служанкам доверяла только старым.[660]
Тургенев отступает от стандартного развития темы. Вера Николаевна, вместо того чтобы вырываться из тесных рамок материнского воспитания, не только смолоду беспрекословно подчиняется матери («Стоило г-же Ельцовой дать ей книжку и сказать: вот этой страницы не читай — она скорее предыдущую страницу пропустит, а уж не заглянет в запрещенную»), но и выйдя замуж и сама став матерью, сохраняет девический вид и вкусы, заданные ей родительским воспитанием. Лишь чтение «Фауста» Гёте производит запоздалый и потому гибельный переворот в ее личности.