Этот романтический проезд с возлюбленной золотыми буквами вошел в историю жизни старлея:
Толпа на улице ревет,
Машина рвется влево, вправо.
Нам запеченного омара
Гаваец через зал несет.
Как жаль, что это не кино!
Что я не тот герой-повеса!
Что нет той дымовой завесы,
Чтоб оторваться от всего!
Но оторвался. Машина летела на крыльях любви к Почестер-террас (семья отсутствовала), летела на полном ходу, и искры летели из разогретого мотора, искры и ужас, звук и ярость. Вдруг следят? Вроде нет. В машине и дома «жучки». М-да. Это мешало и приводило в исступление во время автомобильных поцелуев (не выпускать руль!), и становилось жарко в предвкушении счастья. Почестер-террас (не засек ли машину шпик-сосед на мансарде?), быстрее, быстрее — и прямо на ковер в гостиной, меня трясло от страсти и ужаса, что весь этот пир чувств фиксируется вражеской службой. Сейчас войдут. В плащах с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, в широкополых шляпах, с выступающими, словно утесы, волевыми подбородками. Я вскакиваю как ошпаренный, моя любимая в растерянности, испортят песню, грязные козлы! Я не боялся компромата, я боялся ощущения греха перед Родиной… О, эти стоны любви, как они прекрасны, но все равно думаешь о длинных ушах в стенах. Боже, как трудно, как невозможно любить в жуткой темноте и в бесшумных поцелуях!
Ведь тридцать лет — почти что жизнь!
Залейся смехом мне в ответ,
Как будто мы еще кружим
На перекрестках в графстве Кент![107]
Это сумасшедшее ретро заняло в моей голове доли секунды, но, к счастью, незваные собеседники начали вываливать на меня совсем иную компру, неприятную, но не слишком волнительную. Но все равно: провал! Выливали дерьмо на голову и повторяли, словно занюханные попугаи, что карьера закончена и пути назад нет, а я тихо радовался, что пронесло. Боже, как повезло!
Внезапно дошло, что меня вербовали: мол, попался, брат, сгорел, за это в Москве по головке не погладят, но есть выход, всё шито-крыто, будем тайно сотрудничать на благо английской короны, хорошо подзаработаешь. При всей любви к Англии мысли о тайном служении короне никогда не приходили мне в голову, к тому же вздорный характер мешал сожительству даже с родной женой, а уж с разными там прохиндеями из иностранных спецслужб… да идите вы все… знаете, куда?! Амбиции вздыбились, как девятый вал: как посмели? Что за наглость! Каких подонков подослали! Не смогли найти приличных джентльменов, пахнувших не жареной картошкой, а хотя бы Кельнской водой! Слава богу, что дело не уперлось в мои прекрасные прегрешения с Прекрасной Дамой! Ведь сгореть на агенте — плохо, но в порядке вещей, а вот сгореть на бабе — это позор плюс выговор по партийной линии. На случай вербовочных подходов нас учили: никаких несанкционированных откровений! всё отрицать! переходить в контрнаступление! уходить! если надо, бить по морде, даже пивной кружкой.
А Батлер все не возвращался из своего укромного места. Что он там делал так томительно долго? Пил пиво?
— Провокация! — вскричал я возмущенно. Картинно, но неуверенно отодвинул стол и двинулся к выходу[108].
— Куда вы, сэр? Куда?!
Я оглянул злосчастный паб в последний раз: за мной никто не гнался со «смит-энд-вессоном» в руке, вербовщики призывно, но растерянно зазывали меня жестами, и в голове мелькнула мысль произнести нечто героическое, что, наверное, делали двадцать шесть Бакинских комиссаров перед расстрелом английскими интервентами. В голову лезло «И вы, надменные потомки…» или «А судьи кто?», но русская классика явно не вписывалась в атмосферу паба.
Я резво, как Мартовский Заяц, мчался к машине (хвостик откровенно дрожал, и мелкие какашки падали на асфальт).
Уже в 9.00 я стоял перед резидентом и докладывал о ЧП. Ситуация требовала срочных мер, и шеф, ничтоже сумняшеся, вынес вердикт: оперативную работу прекратить, встречаться лишь с сугубо официальными контактами, активизировать деятельность по «крыше» (пресс-отдел посольства), просить Москву санкционировать ноту протеста по поводу провокационной акции спецслужб против честного дипломата. Как раз во время дискуссии меня попросили к телефону у дежурного по посольству. Звонила жар-птица, говорила чуть обиженно.
— Дорогой мой, что случилось? Куда вы исчезли? Я ждал вас целый час!
Я промямлил что-то вежливое и невнятное. Действительно, мало ли кто может подсесть к человеку, пока его приятель блаженствует в сортире. В Англии полно эксцентриков и бродяг, разве их проконтролируешь? Форин-офис всегда чист, никто там даже не слышал о существовании спецслужб… Как и у нас.
Москва реагировала на инцидент с удивительным спокойствием: одобрила мое героическое поведение, возмутилась поразительному вероломству контрразведки (будто сами — институт благородных девиц) и встала на мою защиту. Искренний гнев Центра был столь пафосен, что я вдруг почувствовал себя не шпионом, а борцом за мир, которого злые вороги попытались скрутить в бараний рог.
Наш посол по поручению МИДа важно двинулся в Форин-офис с нотой протеста, ее надлежало вручить новому министру, лейбористу Патрику Гордон-Уокеру. Не думаю, что посол испытывал радость: лейбористы только одержали победу на всеобщих выборах, мы уповали на метеорический взлет англо-советских отношений, а тут какая-то подозрительная возня в пабе. О, проклятый КГБ, вечно гадивший МИДу (и наоборот)! Едва лишь посол сделал предельно серьезное лицо, извлек из портфеля меморандум и раскрыл рот, как британский министр его прервал:
— Извините, ваше превосходительство, у меня имеется кое-что для вас…
Министр покопался у себя в письменном ящике и тоже вытащил бумаженцию, правда, зачитывать по лености не стал, а любезно передал послу. Английский меморандум гласил, что второй секретарь посольства (это тот самый тип, неудачная помесь Байрона и Черчилля) занимался деятельностью, несовместимой с дипломатическим статусом, и должен покинуть гостеприимный Альбион. Дата отъезда не указывалась, и министр, между прочим, заметил, что дело не будет предано гласности, зачем давать кость прессе, жаждавшей разрушить нежный англо-советский альянс[109].
Мы с женой начали срочно собирать чемоданы, горюя по поводу скандального отъезда, но Центр неожиданно занял предельно агрессивную позицию: англичане — наглецы! Мало что совершили гнусный подход, еще и выгоняют вместо того, чтобы извиниться. За такие вещи морду нужно бить! Дата высылки героя не указана? И чудесно! Работу свернуть, и еще полгодика пожить в Лондоне им назло! Пусть утрутся!
И я начал по-настоящему вкушать Лондон: когда вертишься в рабочей рутине, не замечаешь ни диковинных оранжерей в садах Кью, ни разгульного веселья в пабе «Проспектов Уитби», ни живописных каналов в районе зоопарка — лондонской Венеции…
В этом счастье прошел почти месяц. Но вдруг на январском приеме в нашем посольстве тогдашний шеф русского отдела Форин-офиса мистер Смит (как я мог запамятовать маршаковское «По Бейкер-стрит, по Бейкер-стрит шагает быстро мистер Смит»?) обратил свой непроницаемый лик к послу:
— Сэр, а вон тот симпатичный молодой человек, который с таким аппетитом жует осетрину в углу… это случайно не мистер… который персона…
— Вы угадали, сэр!
— Но позвольте, сэр, разве вы не читали меморандум? Разве там не написано черным по белому, что он объявлен персона нон грата и обязан покинуть Англию?
— Но мы думали… там не указаны сроки… мы не думали… однако…
Однако.
Тут же на приеме посол жарко пошептался с резидентом, и оба впали в суматошную панику: сейчас раздуют скандал в прессе, окончательно изгадят хрупкую англо-советскую дружбу — нельзя терять ни минуты! Началась свистопляска, особенно противная после «твердой позиции», нас упаковывали всей резиденту-рой, экстренно доставали картонные коробки, втискивали туда нажитое добро, не разрешали выходить в город, боясь провокаций, и уже через день энергично вывезли в Харвич и погрузили на корабль. Пролив Ла-Манш разразился штормом, пассажиров тошнило, палуба превратилась в скользкий и дурно пахнувший каток. Это скорбел (или радовался) суровый Альбион.
Что ж, в конце концов, и Байрон стал изгнанником!
Плывем на Запад, солнцу вслед,
Покинув отчий край.
Прощай до завтра, солнца свет,
Британия, прощай!
В 1965 году на добрый старый Альбион обрушились две страшных беды: изгнали благородного старлея, и умер великий сэр Уинстон Черчилль.
— Забавная история! — пролепетал Чеширский Кот чужим голосом. Его Улыбка то расширялась, то сужалась, а глаза бегали и никак не могли остановиться. Только тогда я понял, что Кот пьян вдробадан после дубль-валерьянки, быстренько засунул его за пазуху и чуть не заорал от боли: пьянчуга так вцепился мне в грудь своими острыми когтями, что с меня мигом сошел хмель.