И уже на старости лет потянула она висячий балкон, чтобы спросить его какую-то мелочь, да позабыла, что хотела, да так он и остался недостроен. А сейчас в замке и на острове жили старушки в белых платочках. Они плакали, копали огород, удили рыбу. От острова до дерева на берегу была протянута тонкая проволока, и, перехватывая по ней сухими руками, две старухи плыли на лодке. Потом одна повернула, а другая выскочила на травку, подняла руку и с криком «Такси!» скрылась в глубь континента.
Свою избушку они нашли по бревну, которое светилось в темноте. Они вошли, и он зажег спичку. Появились два весла, стол, высокая деревянная тарелка. Спичка разгорелась и стала похожа на трехцветный французский флаг. Потом она погасла, и больше они спичек не зажигали.
О, как он жил раньше, думая, что вот рука — это рука, не замечая ее размытости, некоего хилого облачка вокруг нее и вокруг всего остального. И не чувствуя, что вот стол — это не совсем стол, и не только стол, а еще что-то, и как раз этим-то люди еще и живы.
Рано утром тихо постучали в дверь, и вошел маленький остроносый человек. Это был хозяин избушки.
— Скажите, — пробормотал он, — ежи к вам ночью не заходили?
— Заходили, — сказала она, — двое. Элегантные, в галстуках.
— Ну ладно, — заторопился он, — я пойду.
И исчез. Они вышли на улицу, поздоровались со старушкой, сидевшей на завалинке, и стали умываться водой из бочки. И вдруг увидели, что по улице идет их синеглазый хозяин, в сапогах и с ружьем, и ведет на суровой нитке маленькую вертлявую собаку.
— О, — сказала старушка, — смотрите, топить повел.
Хозяин вздрогнул, и подбежал к старушке, и долго кричал.
Потом махнул рукой и пошел дальше, на ходу заряжая ружье.
Они оделись и пошли гулять. День был похож на вечер. Они зашли в магазин и купили пива, хлеба и пачку твердого печенья с тревожным названием «В дорогу». За магазином начинался лес. В лесу горели костры из листьев, и ног не было видно из-за дыма. Они шли молча, по колено в дыму.
— Скоро я уеду, — сказала она.
— Да, — сказал он, — но мы купим голубей. Будут прилетать голуби и приносить письма.
— Да, — согласилась она, — голуби будут приносить письма. Письма и бандероли.
Они зашли глубоко в лес, и костров уже больше не было. Листья то поднимались все сразу, то так же все сразу опускались.
Вечером они пошли в дом отдыха, который был за горой. Они прошли мимо пустых дач, мимо бассейна и столовой. Все были на танцплощадке, исполняя танец «Минутка».
— Пойдем, — сказала она.
Они пошли обратно. Было совсем темно, только белела известковая дорожка. Они спустились в деревню и остановились отдохнуть у почты. По широкой улице шеренгой шли девушки. Вдруг из темноты на дорогу вышел солдат. Он стоял широко расставив ноги. Воротничок его был расстегнут, пилотка надвинута на глаза. Когда к нему подошли девушки, он толкнул одну из них плечом. Она остановилась перед ним. А шеренга сомкнулась и ровным шагом двинулась дальше. Навстречу следующему солдату, поменьше.
— Знаешь, — сказала она, — я по вечерам лучше буду сидеть дома.
— Что ж ты будешь делать?
— Вязать.
— Свяжешь мне свитер, — сказал он.
— И плащ, — сказала она.
— И трость, — сказал он.
— И деньги, — сказала она.
Они шли вдоль пустынного залива. Все давно уже отсюда уехали, и дачи стояли заколоченные. Осталась тут одна только собака по имени Стручок. Она действительно походила на стручок — без шерсти, плоская, с голой кожей, раздувавшейся только на голове, на сердце и на желудке. Когда здесь жили люди, она делала лишь то, чего все от нее ждали, — лаяла, грызла кости, стояла на задних лапах, но делала все это неохотно, спустя рукава, понимая, что вокруг много собак, и если не она, то они сделают все это. И потом — везде ходили люди, что-то делали, обсуждали и опять делали, и, открыв глаза и увидев их, она спокойно засыпала. Но люди уезжали и увозили собак, и чем меньше их было, тем быстрее они уезжали. И она спала все меньше, все неспокойней, и сейчас, среди пустых деревянных домов, как свободно и странно она себя вела! Как выходила на площадку с мокрой волейбольной сеткой и начинала вдруг прыгать на нее — беззвучно, с закрытыми глазами, и, попадая лапами, запутываясь, падала на бок и на спину, и сразу, не слизнув грязи и воды, снова прыгала как заведенная. Или как долго и без брызг ходила она по ровной грязной воде залива, внезапно вынимала из нее белесых бьющихся жучков и съедала их, тряся головой.
Рано утром она вылезала из поваленной дощатой кассы, облепленная билетами, грязными и мокрыми, но целыми, с неоторванным контролем. Она уже привыкла, что людей нет. Раньше они ходили всюду, хлеща ее шнурками от ботинок, а теперь их стало меньше, и они перестали двигаться и стояли на тумбах, белые и неподвижные, среди клумб и газонов. Она бежала мимо них вверх, туда, где в овраге в густой траве день и ночь горела оставленная лампочка, и трава вокруг нее стала как сено и кололась. Иногда она бежала вниз, где в деревянном домике без стен, вывалившись наполовину через дырку в сетке, висел забытый бильярдный шар. Она стояла, касаясь его носом, а потом бежала дальше. Скоро у нее начался кашель, и она кашляла по ночам в будке. И думала, что вот осталась совсем одна, но уходить ей отсюда нельзя, потому что без нее это царство предметов, хоть чуть-чуть сцепившихся друг с другом, исчезнет и останутся лишь камень, дерево, глина, вода и холодный пустой воздух.
Уже очень поздно они сидели в столовой. Там горела одна только лампочка, высоко. Им дали салат и две тарелочки с бешено изрубленной селедкой. В приоткрытую дверь влетела маленькая тучка, пролетела над полом, развеваясь, и налила под их столом лужу. Пора было уходить. Она спускалась по деревянным, соскребанным ножом ступенькам, выжимая из них воду туфлями цвета лазурных прожилок на ногах. Ее плащ, слегка отставая от ее движений, стоял, переливаясь, потом ломался и опять стоял, немного больше, чем нужно, словно сохраняя память. Потом она остановилась, и он подошел и встал за ней в очередь. Она постояла и повернулась. Плащ ее сделал то же самое. Лицо ее было покрыто кожей, такой же тонкой и прозрачной, как кожа глаза. Из ее носа шел некоторый свет. Иногда она закрывала глаза и дула с нижней губы на волосы.
Подошел автобус с лампочками под толстой бутылочной крышей. В нем было только два места, в разных его концах. Увидев это, пассажиры заволновались, затеяли пересадку, в которую пытались вовлечь и водителя. И наконец открылось два места рядом. Они сели, почувствовав головами шепот двух старух, сидящих сзади. Старушки шептались очень долго и своим шепотом нагрели весь автобус.
1969
Сергей Вольф
Как-никак лето
И вот наступило наконец лето, и мы с женой стали готовиться к переезду на дачу. Начались сборы, дурацкие какие-то хлопоты, перебранки, жизнь стала невыносимой, гораздо хуже, чем была еще несколько дней назад, но в ней уже было нечто такое, намеки, что ли, какие-то на чудесное летнее времяпрепровождение, что делало ее все-таки терпимой. По профессии я инженер, работаю в КБ, и ей-богу же, если вы хоть немного представляете, что это такое, не так-то просто сидеть одиннадцать месяцев в году, по семь часов в день, на своей, извините, жопе и все время думать о каких-то там, черт его знает каких, «лучших решениях вопроса». Она-то, жопа, конечно, все стерпит, но ведь и о человеке подумать надо.
Дети наши в эти сумасшедшие дни заняли довольно странное место в моей и жены жизни: они то необыкновенно мешали нам и страшно нас раздражали, то, напротив, совсем куда-то пропадали и, хотя оставались в комнате, вовсе нами не замечались. (Мальчик наш, Игорек, правда, довольно тихий, но обе девочки — просто несносны.) За эти дни, признаюсь, я очень намучился, но меня спасало, как это говорится, сознание того, ради чего я мучаюсь, и вот это самое то, ради чего я… и так далее, представлялось мне настолько прекрасным, что все тяготы, которые тоже есть в дачной жизни и о которых я, разумеется, знал и думал, никак меня не смущали и жили только, если можно так выразиться, в моем сознании.
И вот, наконец, когда пришла за нами грузовая машина, я настолько почувствовал, ну, скажем, вкус отъезда, что, как смущенно ни улыбался своим соседям по квартире и по дому, был, признаюсь, с ними до того холоден, что они, по-моему, даже обиделись.
Я еще, пока таскал на машину какие-то ящики, чемоданы и стулья, как-то это переживал, но уж когда погрузился и сел со своими в машину, тут же обо всем позабыл, плюнул на все и занялся только тем, что вот я еду, еду на дачу, в лесок, на лужок там какой-нибудь, еду почти на месяц, и то, что пока машина наша идет еще по городу, совсем мне не мешало радоваться, а даже по-своему, наоборот, — помогало: уже в этой поездке в кузове машины по городу было что-то необычное, захватывающее, люди оборачивались и, глядя на наши высокие тюки и чемоданы и на нас самих, вроде бы с безразличными лицами восседающих на этих высоких тюках, говорили: «Вот, на дачу едут», или «На дачу вот едут», или даже просто «На дачу», и от этих незначительных, ерундовых в общем-то слов голова моя кружилась (хотя сейчас меня пытаются убедить в том, что кружилась она тогда не из-за дачи, или в основном не из-за дачи, а из-за того, что я сидел на машине очень высоко и был вроде бы в центре внимания, в то время как у себя в КБ, на работе, я вот уже много лет был не лучше других — такой же, как у всех, стол, такой же стул, такая же чертежная доска, такие же нарукавники, — и, скорее всего, в глубинах души меня это угнетало).