Но едва он начал спускаться по лестнице, как столкнулся с отцом.
– Ты что тут делаешь, малыш? Ты куда? – спросил Мельхиор.
Кристоф не ответил.
– Напроказил, что ли? А? Что ты сделал, признавайся!
Кристоф упорно молчал.
– Что ты наделал? – повторил Мельхиор. – Ну! Будешь ты говорить или нет?
Кристоф опять заплакал, а Мельхиор стал кричать на него. Рыдания одного и крики другого становились все громче, пока на лестнице не послышались торопливые шаги. Это возвращалась домой Луиза. Она вошла все еще расстроенная и сердитая и с ходу начала бранить Кристофа, попутно угощая его подзатыльниками, к которым Мельхиор, как только узнал, в чем дело, а может быть, и раньше, прибавил от себя несколько таких затрещин, что у Кристофа зазвенело в ушах. Теперь уже оба вопили – и Мельхиор и Луиза. Кристоф захлебывался от крика. Потом родители перенесли свой гнев друг на друга. Отвешивая сыну пощечины. Мельхиор одновременно орал, что мальчишка прав! Чего и ждать, когда идешь в услужение к чужим людям, которые думают, что им все позволено, потому что у них есть деньги! А Луиза, награждая Кристофа тумаками, кричала мужу, что он зверь, а не человек, что она не даст ему пальцем тронуть ребенка, что он его изувечил! У Кристофа действительно текла кровь из носу, но он этого даже не замечал и не почувствовал никакой благодарности к матери, когда та принялась вытирать ему лицо мокрой тряпкой, так как мать при этом больно прижимала ему нос и вдобавок не переставала браниться. В конце концов его втолкнули в темный чулан и заперли там, оставив без ужина.
Он еще долго слышал перебранку родителей и сам не знал, кого больше ненавидит – отца или мать. Должно быть, мать, – он не ожидал, что она такая злая! Ему было очень нехорошо, как будто все случившееся за день разом навалилось ему на сердце – все, что он перестрадал: несправедливость детей, несправедливость дамы, несправедливость родителей и еще эта новая, свежая рана, не осознанная им пока, но уже мучившая его больше, чем все остальное, – добровольное унижение родителей, которыми он так гордился, перед теми, другими людьми, злыми и достойными презрения. Впервые он смутно почувствовал душевную слабость своих близких, и она его оскорбляла. Все в нем было поколеблено: привязанность к родным, благоговение, которое они ему до сих пор внушали, доверие к жизни, наивная потребность любить и быть любимым, вся его вера в добро, слепая, но Оттого еще более страстная. Это было полное крушение; он был раздавлен грубой силой – и нечем было защититься и не на что надеяться. Он задыхался; ему казалось, что он умирает. Но он не хотел сдаваться – он сделал над собой последнее усилие, напрягся весь, руками, ногами, головой стал биться об стену, дико закричал и в судорогах упал на пол, ушибаясь о мебель.
Отец и мать прибежали, подняли его, взяли на руки. Теперь они наперебой старались показать, как они его любят. Мать раздела его, уложила в постель, села у изголовья и отошла только тогда, когда он немного успокоился. Но он не смирился; он не хотел простить мать и притворился спящим, чтобы избегнуть ее поцелуя. Злая. Трусливая. Не посмела за него заступиться. Так думал он о матери. Он не знал, как трудно было ей жить и сохранять жизнь ему, как она страдала оттого, что вынуждена была идти против собственной плоти и крови.
Когда Кристоф выплакал все слезы, – бездонное море их заключено в глазах ребенка! – ему стало немножко легче. От усталости он не мог шевельнуть пальцем, он был весь разбит, но слишком напряженные нервы не давали ему заснуть. Он лежал в полузабытьи, и впечатления дня снова оживали перед ним. Особенно ярко вспоминалась ему девочка: ее блестящие глаза, презрительно поднятый носик, косы по плечам, голые ножки, манера говорить, ребяческая и вместе деланная, как у актрисы. Он даже вздрогнул – так явственно ему вдруг послышался ее голос. Он вспоминал, как глупо вел себя с нею, и сердце его глодала неутолимая ненависть. Он не прощал ей своего унижения, он жаждал унизить и ее, заставить ее плакать. Он стал придумывать, как это сделать, – и ничего не придумал. Навряд ли они даже встретятся. Она и не вспомнит никогда о нем. Он это знал, но, в утешение себе, вообразил, что все сделалось по его желанию. Во-первых, сам он прославился, стал знаменитостью и богачом. А она… ну, она, конечно, влюбилась в него. И Кристоф принялся рассказывать себе одну из тех фантастических историй, в которые под конец сам начинал верить; они становились для него реальнее, чем сама действительность.
Она любила его без памяти. А он ее презирал. Когда он проходил мимо ее дома, она провожала его взглядом, прячась за занавесками. Он знал, что она на него смотрит, но делал вид, что ничего не замечает, и весело болтал с друзьями. Он даже покидал родной город, отправлялся в далекие путешествия, чтобы еще больше ее помучить. Он совершал подвиги… Тут он вводил в свой рассказ какой-нибудь эпизод из героических повествований дедушки. А она тем временем заболевала от горя. Ее мать, эта надменная дама, приходила к нему. “Моя бедная дочь умирает, – говорила она. – Умоляю вас, посетите ее!” Он шел к ней. Она лежала в постели, бледная, исхудавшая. Она не могла говорить, но брала его руку и целовала, обливаясь слезами. Тогда он обращал к ней взгляд, полный неизъяснимой доброты и кротости. “Выздоравливайте, – говорил он, – я согласен, чтобы вы меня любили!” Эта сцена так нравилась Кристофу, что он несколько раз принимался рассказывать ее себе сначала, меняя отдельные слова и положения. И незаметно к нему подкрался сон, и он заснул утешенный.
Но когда он открыл глаза, было светло, начинался день. И этот новый день не был уже таким сияющим и безмятежным, как вчерашнее утро. Что-то изменилось в мире: Кристоф познал несправедливость.
Иногда в доме бывало совсем туго с деньгами. И это случалось все чаще и чаще. В такие дни семья голодала. И хуже всех приходилось Кристофу. Отец ничего не замечал; он первый накладывал себе на тарелку еды, и на его долю всегда хватало. Громко разговаривая и сам хохоча над своими остротами, он не слышал, каким принужденным смехом отвечала ему жена, не видел, как настороженно следила она за ним, когда он брал себе кушанье, а потом передавал ей наполовину опустевшее блюдо. Луиза оделяла малышей. Когда доходила очередь до Кристофа, на блюде оставалось всего три картофелины, а мама еще не ела! Он наперед знал, что так будет, – он еще раньше успевал сосчитать все порции, – и, собравшись с духом, нарочито небрежно говорил:
– Мне только одну, мамочка.
Мама как будто удивлялась:
– Почему одну? Две, как всем.
– Нет, пожалуйста, только одну.
– Разве ты не голоден?
– Да, мне что-то не хочется.
Но тогда она и себе клала только одну. Каждый старательно очищал свою картофелину, резал на крохотные кусочки, старался есть как можно дольше. Мать поглядывала на сына. Когда он доедал, она говорила:
– Ну, возьми еще одну.
– Нет, спасибо.
– Уж не заболел ли ты?
– Нет, не заболел, просто не хочу.
И случалось, что отец обзывал его привередником и забирал последнюю картофелину. Но против этого Кристоф стал принимать меры: он брал сразу две и одну оставлял у себя на тарелке для Эрнста – тот всегда бывал голоден и с самого начала обеда жадным взором следил за спорной картофелиной; под конец он не выдерживал.
– Ты больше не хочешь? – спрашивал он Кристофа. – Ну, дай мне!
Ах, как ненавидел Кристоф отца в такие минуты! Почему отец нисколько не думает о них? Ведь он даже и не заметил, что съел их долю! Кристофа до того мучил голод, что в сердце у него накипала злоба – и так хотелось высказать ее вслух отцу! Но гордый мальчик считал, что не имеет на это права, потому что живет на чужой счет. Отец отнимает у них кусок хлеба – но ведь этот кусок он сам и заработал. А от него, Кристофа, никому никакой пользы; он сидит на чужой шее, ну, значит, и должен молчать. Но когда-нибудь он заговорит, когда-нибудь он все скажет, если только доживет до этого дня! Да нет, куда там – он еще гораздо раньше умрет с голоду!..
Кристоф особенно тяжело переносил эти вынужденные посты: его здоровый желудок требовал пищи. Временами Кристоф испытывал настоящие муки: его бросало в дрожь, начинала болеть голова, под ложечкой становилось пусто, как будто там высверлили буравом огромную дыру; и бурав все вертелся, и дыра делалась все больше. Но он не жаловался; он знал, что мама следит за ним, и старался принять равнодушный вид. Луиза догадывалась с болью в сердце, что ее первенец отказывается от еды для того, чтобы другим осталось больше; она гнала от себя это подозрение, но оно возвращалось снова и снова. Она не смела проверить, не смела в упор спросить Кристофа, правда ли это; потому что, если бы это оказалось правдой, что бы она могла сделать? Сама она с малых лет привыкла молча терпеть лишения: что толку жаловаться, раз ничего изменить нельзя? Но она не брала в расчет, что ей, при ее слабом здоровье и малых потребностях, было все-таки не так трудно, как Кристофу. Она не отваживалась прямо заговорить с ним, но иной раз после обеда, когда все расходились, – дети на улицу, Мельхиор по делам, – она просила старшего остаться и помочь ей в чем-нибудь. Кристоф держал на распяленных руках моток шерсти, мать разматывала нитку. Вдруг она все бросала, привлекала его к себе, сажала на колени, – хотя он для этого был уже слишком велик и тяжел, – страстно прижимала к груди. И Кристоф изо всех сил обнимал ее за шею; оба заливались слезами и осыпали друг друга поцелуями.