Почему добро так беззащитно? Почему так быстро оно рушится? Часами старательно возводится его крепость, но хватает и мига, чтобы одним ударом разнести все строение. Каждую ночь я оказываюсь под обломками порушенного дня, который возводил так любовно и который был так хорош.
Чувствую, что в один прекрасный день я уже не поднимусь и останусь жить среди развалин, словно ящерица. Уже сейчас в моих руках нет сил для той работы, которая предстоит мне завтра. И если не придет ко мне сон, хотя бы сон, как некая малая смерть, чтобы подвести неутешительный итог прошедшему дню, напрасно буду я ждать воскрешения. Пусть темные силы завладеют моей душой и низвергнут ее в пропасть стремительно и неотвратимо.
Но я задаю и другой вопрос: разве можно жить ради зла? Чем утешатся злые, если они не почувствуют в сердце своем хотя бы смутного стремления к добру? И если за каждым злонамеренным поступком следует наказание, что делать им, чтобы защитить себя? Что касается меня, я всегда проигрывал в этой борьбе, угрызения совести преследовали меня, словно банда разбойников, и вот я загнан в тупик этой ночи.
Не раз перед моим удовлетворенным взором маршировали, как на параде, отряды добрых дел, уже почти одержавшие победу, но стоило явиться хоть малейшему воспоминанию о деле злом, как армия обращалась в бегство. Должен признаться, что часто я бываю добр лишь за отсутствием подходящей возможности быть дурным, и с горечью вспоминаю, на что я бывал способен, когда зло манило меня со всей силой своей притягательности.
И вот, чтобы направлять дальше душу, которая мне дана, очень прошу, и как можно скорее, слова, знака, компаса.
То, что вижу я в мире, сбило меня с толку. Надо всем властвует случай, по воле его все зыбко и неясно. И негде собрать разные поступки и сравнить их друг с другом. Опыт всегда запаздывает, приходит после наших деяний, бесполезный, как мораль в конце басни.
Вокруг себя я вижу людей, ведущих жизнь скрытную, непонятную. Вижу детей, внимающих отравленным голосам, и жизнь — преступную кормилицу,— которая питает их ядом. Вижу народы, спорящие из-за вечных слов и считающие себя богоизбранными. Бредут через века орды кровожадных злодеев и глупцов, и время от времени то тут, то там вдруг мелькнет душа, отмеченная божественным знаком.
Я смотрю на животных, покорно сносящих свою участь, их жизнь идет по другим законам; смотрю на растения, чахнущие после мощного и загадочного расцвета; смотрю на минералы, твердые, безмолвные.
Нет конца загадкам, они стучат мне в сердце; они как семена, прорастающие благодаря скрытому в них соку.
Я разглядываю следы, оставленные на земле рукою Господа, и иду по ним. Напряженно вслушиваюсь в нестройный шум ночи, внимаю тишине, которая вдруг наступает и также внезапно прерывается новым звуком. Пристально слежу за всем, пытаюсь добраться до сути и подняться на общий корабль, слиться со всеми. Но снова и снова я оказываюсь в одиночестве, в неведении, отгороженный от всех, всегда на берегу.
И с этого берега, с пристани я отправляю это письмо, которое обречено потеряться в безмолвии...
В самом деле, письмо твое и кануло в безмолвие. Но случилось так, что как раз в это время я там находился. Галереи безмолвия неоглядны, и я давно уже в них не бывал.
С сотворения мира сюда попадают все эти штуки. Целый легион ангелов, специализирующихся на этом, доставляет с земли все послания. После тщательной сортировки они хранятся в картотеках, которыми уставлены галереи безмолвия.
Не удивляйся, что я все же отвечаю на одно из писем, которое, как у нас заведено, должно было бы храниться в безмолвии. Как ты и просил, не буду раскрывать перед тобой тайны вселенной, ограничусь несколькими полезными советами. Надеюсь, ты достаточно благоразумен, чтобы не считать, что я стал твоим союзником, и завтра с утра не начнешь вести себя словно просветленный, сподобившийся благодати.
Впрочем, письмо мое написано словами. Материал явно человеческий, и моя причастность не оставляет в них следа; я-то привык иметь дело с вещами более масштабными, а эти маленькие знаки, скользкие, словно речная галька, не очень подходят мне. Чтобы выразиться, как мне подобает, я должен бы был употребить язык, соответствующий моей сущности. Но тогда мы окажемся на своих извечных местах и ты не поймешь меня. Так что не ищи в моих фразах какого-либо особого смысла: я пользуюсь твоими же собственными словами, простыми, бесхитростными, а в их употреблении у меня нет опыта.
Кое-что в твоем письме мне нравится. Я ведь привык слышать упреки или мольбы, а в твоем послании есть некая новизна. Содержание, конечно, старо, но в тоне чувствуется искренность, звучит голос сына страждущего, человека, не обуянного гордыней.
Видишь ли, люди обращаются ко мне двояко: либо это экстаз святого, либо проклятия безбожника. Большинство пользуется специфическим языком механически затверженных молитв, которые обычно не достигают цели, за исключением тех случаев, когда потрясенная душа наполняет их новым чувством.
Ты же говоришь сдержанно, лишь за одно я мог бы упрекнуть тебя — за то, что ты с такой определенностью сказал, что письмо твое канет в безмолвие, как будто зная заранее. В самом деле, по чистой случайности я оказался там, когда ты заканчивал письмо. Запоздай я ненадолго, и, может быть, читал бы твои страстные слова, когда на земле не осталось бы и праха от костей твоих.
Я хочу, чтобы ты видел мир таким, каким его рассматриваю я,— как грандиозный эксперимент. Доныне его результаты не очень ясны, и я признаю, что люди погубили гораздо больше, чем я предполагал. Думаю, им не составит труда покончить вообще со всем. И все это благодаря крупицам свободы, которой они так дурно воспользовались.
Ты лишь вскользь касаешься проблем, которые я анализирую глубоко и с горечью. Сколько скорби и горя у людей, у детей, да и у животных, а они так похожи на детей своею чистотой. Я вижу страдания детей, и мне хочется спасти их раз и навсегда, не допустить, чтоб они стали взрослыми. Но я должен подождать еще немного, и жду я с верой.
Если и тебе в тягость та капля свободы, которая тебе дана, то измени свое умонастроение, будь смиренным, покорным. Приемли с благоговением то, что жизнь дает тебе в руки, и не желай плодов небесных, не заходи слишком далеко.
В отношении компаса, о коем ты меня просишь, поясню: я уже дал тебе таковой, а вот где он — кто его знает, другого же дать не могу. Помни, что я дал тебе уже все, что только мог.
Может, ты обретешь успокоение в какой-нибудь религии. Это я оставляю на твое усмотрение. Не могу посоветовать тебе, в какой именно, сам понимаешь, не мне же давать подобные советы. Тем не менее подумай и сам реши, просит ли этого твой внутренний голос.
Что я тебе и впрямь посоветую, притом настоятельно, так это вот что: чем с горечью копаться в себе, научись лучше видеть то, что тебя окружает. Тщательно следи за повседневными чудесами и открой сердце для красоты. Научись воспринимать ее бессловесные послания и переводить их на свой язык.
Думаю, ты не очень деятелен и еще не проникся глубоким смыслом труда. Тебе надо найти какое-либо занятие, которое бы удовлетворяло твои потребности и оставляло тебе свободными лишь несколько часов. Прислушайся к этому внимательно, именно такой совет тебе нужен. После наполненного трудами дня обычно не бывает таких ночей, как эта, которая близится к концу, и ты, к счастью, крепко спишь.
Будь я тобою, я бы подыскал себе место садовника или занялся бы огородничеством. Рост цветов, полет бабочек — мне этого хватило бы, чтобы жизнь стала веселее.
Если тебе станет одиноко, поищи общество других душ и общайся с ними, но не забывай: всякая душа создана для одиночества.
Буду рад увидеть и другие письма на твоем столе. Пиши мне при условии, что не будешь о неприятном. Ведь можно говорить о стольких вещах, что наверняка на это и всей твоей жизни не хватит. Так будем выбирать сюжеты поинтересней.
Я не подписываюсь, но чтобы подтвердить тебе подлинность этого письма (не думай, что оно тебе только снится), предлагаю следующее: я явлюсь тебе в течение дня так, чтобы ты легко меня узнал, например... Но нет, только ты, ты один должен будешь опознать меня.
СИЛЬВИНА ОКАМПО
(Аргентина)
Антонио позвал нас с Руперто в дальнюю комнату и властным тоном велел садиться. Постель была убрана. Антонио вышел в патио, открыл дверцу птичьего вольера и, вернувшись, улегся на кровать.
— Сейчас я вам покажу один трюк,— сказал он.
— Ты что, решил в цирк устроиться? — спросила я.
Антонио пару раз свистнул, и в комнату впорхнули Фаворитка, Мария Каллас и рыженький Мандарин. Пристально глядя в потолок, Антонио засвистел снова, пронзительно и с переливами. Это, что ли, его трюк? И зачем он вообще позвал нас с Руперто? Почему было не подождать прихода Клеобулы? Наверно, подумала я, весь спектакль затеян с одной-единственной целью: доказать, что Руперто не слепой, а сумасшедший, ведь придя в восторг от мастерства Антонио, Руперто мог забыться и выдать себя. От мельтешения канареек меня клонило в сон. И так же неотвязно крутились в памяти воспоминания. Говорят, перед смертью человек как бы заново проживает всю свою жизнь; в тот вечер мое прошлое тоже ожило, и мной овладело глухое отчаяние.