Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей.
– Дядя, дай серничка! – кричит один из мальчишек, стерегущих на парах лошадей, и, вскочив с межи, бегом догоняет тарантас.
Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей.
«О чем он думает?» – думаю я, глядя на его выгоревший на солнце картуз.
И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить…
– Всем не мед, – говорит он. – Не одним господам… Крестьянский банк, мол, помогает! Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто – двести десятин, – конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга.
А пойдут свары – дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь!
– Однако, – говорю я, – крупных-то господ осталось три-четыре на уезд, – значит, расходится земля по народу.
– По городским купчишкам да лавошникам, – поправляет Корней. – По ним, а не по народу… И опять же земля без настоящего хозяина остается: им ведь только бы купить, благо дешево, а жить-то они ведь тут не станут! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте!
– Следовало бы?
Но Корней отводит глаза в сторону.
– Попоить пора, – говорит он деловым тоном.
– На Воргле попоим.
– Ну, на Воргле так на Воргле… Эй, не рано!
Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом – дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, – только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца.
Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее…
V
Воргол – нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание.
– Уж и глухо же тут! – говорит Корней, слезая с козел, и голос его странно звучит возле пустых стен. – Посидите тут на крылечке, а я лошадей попою и овсеца им кину.
И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку…
Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь…
– Корней, – говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, – надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома.
Корней останавливается.
– Ай соскучились?
– Соскучился. Ну его к черту!.. Едем.
– Это еще милость, – говорит Корней насмешливо. – Вы бы осенью али зимой заехали.
– И как вы только живете тут!
Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает:
– Живем пока…
– То есть как «пока»? А потом-то что ж?
– Потом – что Бог даст. Все что-нибудь да будет…
– Что же?
– Да что-нибудь будет… Не век же тут сидеть, чертям оборки вить! Разойдется народ по другим местам, либо еще как…
– А как?
При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону.
– Как иначе-то?
– Там видно будет, – отвечает Корней уже совсем хмуро. – Поедемте, барин, не рано!
И молча лезет на козлы.
1903
Иле девять лет. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро…
Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза…
Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания. Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, – приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок – полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма…
Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам – только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе – жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью. Мелкие кузнечики сухим дождем непрерывно сыплются из подорожника… Неожиданно потянуло откуда-то легким ветерком, солнечной теплотой… Отец подбирает вожжи… И опять заиграли спицы, закружились перед глазами пестрые венки навертевшихся на втулки цветов, запрыгали дрожки по выбоинам… Тут надо держаться покрепче, но, ухватившись за сиденье обеими руками, все-таки пристально следишь за тем, как навстречу, лоснясь, бегут серо-зеленые волны, как тень от облачка то там, то здесь на мгновение затушевывает их, как носится, хлопая ушами, за перепелами и жаворонками Джальма: иногда совершенно пропадает во ржи, – только по волнистой линии, струящейся за нею, видно, где она, – а иногда высоко выпрыгивает из колосьев, удивленно озираясь по сторонам…
Порою встречалась телега, в ней – баба с белоголовым мальчиком на коленях, которая неумело держит веревочные вожжи, неумело сворачивает, заезжая в рожь, а бокастая лошаденка с жадностью хватает губами колосья… Встретился однажды мужик: он без шапки сидел на грядке телеги, возле длинного узкого гробика из золотистого теса, и веселое лучистое солнце жарко пекло его лохматую голову… Встречался урядник верхом на худой, длинношеей кляче или бородатый, могучий о. Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе – загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку – и начинались бесконечные разговоры. Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет.
– Ну, до свиданья, до свиданья! – наконец говорит он, нахохотавшись.
– До свиданья, батюшка, очень рад был встретиться!
– Мой поклон вашему семейству!
– И вашим также передайте мой сердечный привет!
– Восемнадцатого будете?
– Обязательно, обязательно!
Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик:
– Сосед! На минуточку!
И опять стоянка, опять разговоры…