class="p1">— Ступай! И знай, если справишься, в должности повышу.
Понесся черт сломя голову, в один миг к отшельнику Даниле примчался.
— Слышь, человече, — говорит черт. — Ты своими делами бесчестными все сатанье растревожил, но уж теперь от расправы не уйдешь. Давай будем клясть друг друга, и кто из нас в проклятьях искусней окажется, тому и достанутся деньги.
И как начал бормотать, заклинать да клясть, тут же лопнул глаз у Данилы. Бедный Препеляк! Видно, на роду ему было написано искупить грехи и кобылы братниной, и козы, и гусака-жениха, и волов, в лесу загубленных. Отозвались бедняге слезы гусынь обездоленных!
Господи, немало приходится выстрадать отшельнику праведному, когда удаляется он от суеты мирской, о божественном помышляя. Препеляк-отшельник вовсе теперь рассорился с чертом… И то сказать, есть ли что на свете чувствительней глаза? Скривился Данила от боли! Но как ни страдал, а взял себя в руки и говорит:
— Не запугаешь такими уловками, сатанинская нечисть! Будешь пальцы себе кусать, всю жизнь меня поминать будешь.
— Ладно, будет тебе языком трепать; проклинай давай, увидим, каков ты мастер.
— А ты взвали-ка бурдюк с деньгами на спину себе и ступай ко мне домой: не захватил я с собой отцовских проклятий. Понятно?
Сказал и уселся верхом на бурдюк; взвалил его черт вместе с бурдюком на плечи, быстрее мысли прилетел к дому Данилы Препеляка. Видят жена и дети Данилы — буйвол летит по воздуху. В страхе пустились наутек. Стал их Данила по имени кликать, и они, узнав его голос, остановились.
— Сынки мои милые, бегите скорее, несите сюда проклятия отцовские: чесалку да гребни для пакли!
Стали ребятишки со всех сторон сбегаться, проклятия отцовские несут. Пришел и на Данилову улицу праздник.
— Хватайте, ребятки, сударика этого, кляните его, сколько влезет, чтоб и ему по вкусу пришлось!
А с детьми, сами знаете, и черту не сладить. Навалились всем скопом и давай его драть. Завопил черт во все горло. Еле-еле из их рук вырвался. И как был, избитый, изувеченный, о деньгах и думать забыв, наутёк пустился.
А Данила Препеляк, ни от кого больше обид не видя, распростившись с нуждой, ел да пил, да горя не знал до глубокой старости за одним столом с сынами сынов своих.
Сказывают, жили когда-то дед да баба; деду сто лет исполнилось, а бабе девяносто. И оба они были белее зимы и пасмурнее ненастья оттого, что детей не имели. Очень уж хотелось иметь им ребенка, хоть одного, ибо дни и ночи напролет проводили они, как сычи, одиноко, даже в ушах от тоски звенело. Да и жили они не бог весть в каком достатке: лачуга никудышная, рваные тряпки на лаицах [10] — вот и все их добро. А с некоторых пор и вовсе тоска их загрызла, ибо ни одна душа к ним беднякам, как к зачумленным, не заглядывала.
Однажды вздохнула баба тяжко и говорит деду:
— Дед, а дед! С каких пор себя помним, никто нас "отцом-матерью" не назвал! Не грех ли этак и жить на белом свете? Потому я так думаю, что в доме, где нет детей, и благословения божьего быть не может.
— Так-то оно так, баба, да что против воли божьей поделаешь?
— Верно, старче, твоя правда. Только знаешь, что я ночью надумала?
— Буду знать, баба, коли скажешь.
— Завтра, как день забрезжит, встань и ступай, куда глаза глядят. И кто бы ни вышел первым тебе навстречу, человек ли, змея ли, другая ли тварь какая, клади в котомку и домой неси. Вырастим его как сумеем, и быть ему нашим дитятком.
Дед, которому тоже одиночество опостылело и детей иметь хотелось, встал на другой день чуть свет и с котомкой на палке пошел, как баба сказала… Идет он, идет по оврагам, пока не набрел на большую лужу, а в луже той свинья с двенадцатью поросятами барахтается, на солнце греется. Приметила свинья деда, захрюкала, прочь побежала, а поросята за ней. Только один, поплоше, сапной, шелудивый весь, увязнув в грязи, на месте остался.
Схватил его дед, сунул в котомку каким был — полным грязи и прочих прелестей — и домой.
"Слава тебе, господи, — думает дед, — что смогу моей бабе утешение доставить. Кто знает, бог ли, черт ли ее надоумил?…"
Вернулся дед домой, говорит:
— Вот, баба, какое дитятко я тебе, принес! Пусть будет жив и здоров! На славу сынишка, чернобровый, ясноглазый, лучше некуда! Весь в тебя, просто вылитый! А теперь готовь корыто и обмой его, как ребят обмывают, потому что, сама видишь, запылился малость малютка…
— Старче, старче, — говорит баба, — не смейся. Тоже это тварь божья, как и мы. Может, еще и безвиннее нашего.
Проворнее девчонки разводит она щелок, баньку готовит и, зная толк в повивальном деле, обмывает поросенка, маслом из коптилки хорошенько суставы смазывает, за нос его тянет, щекочет, чтобы от глаза заговорить. Щетинку потом расчесала и так за ним ухаживать стала, что через день-другой и вовсе его выходила. На очистках, на отрубях стал здороветь и расти поросенок на глазах, так что глядеть было любо-дорого. А баба не знала куда деваться на радостях, что такой у неё сынок — пригожий, упитанный, свежий, как огурчик. Хоть бы весь свет говорил, что некрасив он и груб, она одно заладила: мол, другого такого нет и быть не может! Одну только обиду носила баба на сердце: что не может сынок отцом-матерью называть их.
Собрался однажды дед в город купить кой-чего.
— Старче, — говорит баба, — не забудь стручков сладких для нашего мальчика купить, очень уж он их любит, малышенька наш.
— Ладно, старуха, — отвечает дед, а сам думает: "Леший его возьми, рыло свинячье, житья от него не стало. На себя хлеба и соли не хватает, а тут откармливай его сластями… Если стану старухе во всем потакать, дом прахом пойдет!"
Отправился дед в город, все дела свои сделал, вернулся домой, а баба спрашивает:
— Ну, старче, что в городе слышно?
— Да что слышно, старуха, не больно хорошо; хочет царь дочь свою замуж выдать.
— И что же в этом, старче, дурного?
— Погоди маленько, старуха, не об этом одном речь. От того, что услышал я, волосы на голове дыбом встали. Думаю, когда тебе все как есть расскажу, тоже дрожмя задрожишь!
— В чем