— Какую Винни?
— Ту, что рядом, здесь.
Мисс Эванс посмотрела на пончо, вырисовывавшиеся темным силуэтом, более темным, чем сама темнота. Слабый свет, проникавший в комнату, выхватывал какой-то прямоугольный предмет.
— Все это безумие,— сказала она, отодвигаясь от Лоренсо, который, внезапно, попытался найти губами ее шею,— это макаберная шутка, профессор Манрике; очень сожалею, но я не хочу участвовать в этой игре. Да мне и пора уходить.
Лоренсо отодвинулся, позволил ей подняться и поискать в полумраке сумку. «Времена года» звучали едва слышно. Он увидел, что она идет к дверям.
— Позвольте вас проводить.
Вместе прошли они через сад, мимо эвкалиптов и были уже у ограды. Мисс Эванс взяла себя в руки. Она изо всех сил сжимала сумочку.
— Счастливого пути, доктор, поверьте, что...
Не договорив, она повернулась и пошла. Лоренсо подождал немного, глубоко, всей грудью вдыхая ароматный воздух: хакаранды! Когда она была уже шагах в двадцати, он крикнул:
— Мисс Эванс!
— Мисс Эванс шла, не оборачиваясь.
— Винни!
Она уходила все дальше.
— Ольга!
Теперь, замедлив шаг, она шла тише, но не оборачивалась.
Лоренсо пошел за ней, он шел все быстрей и быстрей, и когда он ее настиг, она к нему повернулась, и он увидел ее растрепанные рыжие волосы, ее лицо — совсем юное, улыбающееся, ее руки, готовые обнять его.
— Ольга,— повторил он.— Возможно ли это? Все снова!
Он обнял ее, целуя так крепко, что они потеряли равновесие и прижались к стене. В конце концов он обвил рукой ее талию, и привел, словно связанную, обратно к дому. Мисс Эванс позволила увести себя, она глядела на деревья, полнившие своим ароматом тихую, безветренную ночь.
— Как, говорил ректор, они называются?
— Хакаранды. Снова, Ольга, мы гуляем под хакарандами.
Они постояли, глядя на деревья. Лоренсо улыбнулся.
— Что? — спросила мисс Эванс.
— Я думал о той эпитафии. Значит, бывает, даже англичане заблуждаются.
Чтобы увидеть Чарлза Риддера, нам надо было пересечь на поезде всю Бельгию. Но если принять во внимание размеры страны, то это было все равно что поехать из центра города в один из более или менее отдаленных пригородов. Мы с мадам Анной сели в Антверпене на скорый в одиннадцать утра и, сделав пересадку, к двенадцати оказались уже на перроне Бланкена, затерявшегося среди скучной равнины маленького селенья неподалеку от французской границы.
— Теперь пойдем пешком,— сказала мадам Анна.
И мы отправились в путь; мы шли по ровному полю и вспоминали о том, как однажды, взяв наугад с книжных полок у мадам Анны книгу Риддера, я уже не отрывался от нее, пока не дочитал до конца. И после хотел читать одного Риддера.
Да, все так и было. Целый месяц я только и делал, что читал его произведения. События в них происходили неведомо когда и неведомо где: возможно, на фламандской ярмарке, но также вполне возможно, что и на народном гулянье в Испании или на баварском пивном празднике. По страницам его книг разгуливали дородные мужчины, болтуны и обжоры; они заваливали девиц прямо на лугу и вызывали друг друга на необычные единоборства, в которых побеждала не сноровка, а сила. Этим сочинениям не хватало изысканности, но зато они переливались всеми красками, были неистовы и бесстыдны, в них была та же сила, что в кулаке пахаря, одним ударом разбивающем в пыль ком глины.
Мои восторги заставили мадам Анну поведать мне, что Риддер ее крестный отец, и вот именно поэтому мы, предупредив заранее о нашем посещении, шли теперь через луг напрямик к его загородному дому. Невдалеке я увидел морской пейзаж: море было свинцовое, бурное, и пейзаж этот показался мне в это мгновенье перенесенным сюда с моей родины. Странно, конечно, но так мне показалось, вероятно, из-за дюн, из-за засыпанной песком травы и из-за волн, упорно смывавших все с бесплодного побережья.
Свернув с тропинки, мы увидели вдали самый обыкновенный, как у любого крестьянина в этих местах, дом, стоявший в глубине окруженного каменной стеной двора.
Мы подошли к дверям — впереди шли собаки и куры.
— Я его уже лет десять по крайней мере не видела,— сказала мадам Анна.— Он живет совершенно отшельником.
Встретила нас старая женщина, экономка или домоправительница.
— Господин ждет вас.
Риддер принял нас в гостиной, которая служила ему кабинетом: он сидел в кресле, ноги были укрыты плюшевым одеялом; мы подошли, но он не пошевелился. И однако по величине кресла и по размеру сапог я смог оценить его богатырское сложенье и сразу же понял, что между ним и его твореньями нет разрыва, что этот старый толстяк, краснолицый, седой, с желтыми прокуренными усами, и был той самой матрицей — теперь уже, возможно, пришедшей в негодность,— из которой вышли на свет Божий в серийном производстве все его великаны.
Мадам Анна пояснила, что перед ним ее друг, который приехал из Южной Америки и жаждет с ним познакомиться. Риддер жестом пригласил меня сесть напротив, а его крестница принялась рассказывать обо всех родственниках и обо всем, что случилось за годы, что они не виделись. Риддер слушал со скучающим видом, не произнося в ответ ни слова и разглядывая свои огромные загорелые веснушчатые руки. Время от времени его голубые глаза поглядывали на меня из-под седых бровей, бросали быстрый взгляд, который в это мгновенье словно бы вновь обретал невыносимую остроту. Потом он опять становился рассеянным и безразличным.
Домоправительница принесла бутылку вина, два стакана и настойку на травах для хозяина. Наш тост не вызвал у Риддера ни малейшего отзвука: не прикасаясь к настойке, он играл теперь со своим большим пальцем. Мадам Анна все говорила, говорила, и Риддер, казалось, постепенно привыкая к ее болтовне, начинал даже находить в ней некоторую приятность: она заполняла безмолвие и он мог в ней укрыться от любого вопроса.
Наконец мадам Анна на мгновенье смолкла и мне удалось вставить слово.
— Я прочитал все ваши книги, господин Риддер, и, поверьте, я очень высоко их ценю. Вы, по-моему, великий писатель. Думаю, что не преувеличиваю: вы великий писатель.
О благодарности не могло быть и речи; Риддер ограничился тем, что снова впился в меня своими голубыми глазами — теперь в них можно было прочесть крайнее изумленье; потом он вяло повел рукой, указывая на книги, занимавшие всю стену от пола до потолка. Я истолковал его жест как ответ, означавший «вот сколько я написал».
— Но, господин Риддер, скажите мне,— настойчиво продолжал я,— где живут ваши герои? Из какой они эпохи, из каких мест?
— Эпоха? Места? — переспросил он и, повернувшись к мадам Анне, задал ей вопрос о какой-то собаке, которую они оба, по-видимому, хорошо знали.
Мадам Анна рассказала все, что могла, про собаку, давно уже умершую, и Риддер, казалось, с особым удовольствием слушал эту историю, потом он оживился настолько, что хлебнул настойки и закурил.
Но в комнату уже входила домоправительница, толкая перед собой столик на колесиках; она сообщила, что завтрак подан и есть мы будем здесь же, в гостиной, чтобы хозяину не вставать с кресла.
За завтраком было невыносимо скучно. Мадам Анна, исчерпав все новости, не знала, о чем говорить. Риддер открывал рот лишь затем, чтобы положить в него следующий кусок, который он заглатывал с поражавшей меня отталкивающей прожорливостью. Я размышлял о своем разочаровании и о свирепости, с какой жизнь разрушает самые прекрасные образы, созданные нами. Риддер не уступал своим героям по своим размерам, но — ни их голоса, ни их дыхания. Риддер был — теперь я стал это замечать — полым колоссом.
Только когда принесли сладкое, он, выпив полстакана вина, так воодушевился, что заговорил и даже рассказал одну охотничью историю, запутанную и невнятную, события которой происходили то в Старой Кастилии, то на равнинах Фландрии, а главным героем был то Филипп II, то сам Риддер. В общем, совершенно дурацкая была история.
Подали кофе, и скука стала невыносимой. Я поглядывал на мадам Анну, чуть ли не умоляя ее взглядом найти предлог, чтобы нам уйти. А Риддер разомлел от еды и, не обращая на нас никакого внимания, клевал носом.
Я поднялся и, желая размяться, закурил сигарету и прошелся по гостиной — она же кабинет. И только тут я увидел его: синий прозрачный кубик со скошенными гранями стоял на письменном столе Риддера позади бронзовой чернильницы. Точно такой был когда-то у меня: с самого детства и до двадцати лет я пользовался им как пресс-папье; отличная, замечательная вещь. Кубик принадлежал моему деду, он привез его из Европы в конце века, завещал моему отцу, и я унаследовал его вместе с книгами и семейными бумагами. Никогда в Лиме мне не попадался на глаза такой же. Он был тяжелый, но прозрачный, по-настоящему такой, каким и должно быть пресс-папье. Как-то ночью в Мирафлоресе меня разбудил кошачий концерт: коты устроились на плоской крыше. Я вышел в сад и крикнул, чтобы спугнуть их. Но кошачьи вопли не смолкали, и я вернулся в комнату поискать, чем бы запустить в котов, и первое, что мне попалось на глаза, было пресс-папье. Схватив его, я снова вышел в сад и швырнул красивую вещицу прямо в бугенвилию, под ветвями которой вопили коты. Они разбежались, и я спокойно уснул.