Откомандированный по ранению в тыл Николай Сметана, расположившись в доме своего предшественника-майора, удивился, когда в баньку вошла женщина. Он видел ее с утра в треухе и бушлате, когда она разжигала каменку и таскала ведрами воду. Когда она вернулась в том же бушлате, но без треуха, молодой мужчина застыдился наготы и шрама на спине. Киза скинула валенки и выставила их за дверь. Рассмотрев лицо, Николай увидел смущенную улыбку и подумал, что она, наверно, из образованных. Киза сначала спрашивала, какой пар он любит, – горячее и угарнее или холоднее, но без угара, а потом поняла, что он ничего в этом не понимает, и стала делать по своему разумению. После мытья и парки разложила на камнях валенки и бушлат, постирала исподнее Николая и повесила на веревку набираться озона на морозе. Поскольку близость с мужчиной по какому-то инстинкту или этикету требовала, чтобы в ней присутствовала и речевая связь, Киза, развешивая подштанники, объяснила про озон Николаю, слегка его этим озадачив. Он даже пробормотал про себя: “Ух ты, грамотная, шалава”…
Выпивка и щи после баньки – это уже было не ее дело, а ефрейтора Литвинчука. У Николая было время, отдыхая за столом перед миской с вкусным паром, вприкидку оценить свое новое положение. Он пришел к выводу, что, во-первых, надо сразу себя поставить с нахальным Литвинчуком и остальными, чтобы не сели на голову, во-вторых, Кизе за тридцать, в-третьих, он, наконец, трахнул культурную, дело, в общем, хорошее, но не настолько, как об этом базлают мужики в казармах. Когда вместо Кизы в хозяйстве появилась другая бабенка, Николай поинтересовался, куда делась Киза, и услышал, что у нее закончился срок и ее отправили на поселение. Николай обиделся, что Киза ничего ему не сказала. Он считал, что она к нему привязана.
В следующий раз он увидел ее на празднике седьмого ноября в офицерском городке. Сначала была торжественная часть с докладом и награждениями. Участники предстоящего концерта самодеятельности в это время сидели сбоку на стульях. На Кизе было концертное платье жемчужного отлива с поднятым лифом, оно поблескивало, обрисовывая линии ног, закинутых одна на другую, и это привлекало внимание офицеров и их разодетых жен в зале. Так что молодой капитан Сметана сначала вдоволь насмотрелся на эту картину и лишь час спустя заподозрил, что он виолончелистку где-то уже видел. Предположение, что это та самая Киза, сначала показалось ему неправдоподобным, потом напрягло.
Киза заметила взгляд, узнала молодого капитана и с опозданием отвернула лицо. Она ощутила то же, что чувствует спрятавшийся от хищника мелкий зверек в момент обнаружения. Зверек цепенеет. Киза затаилась, как мышь в норе, но и как кошка перед прыжком. Оба эти состояния не просто похожи друг на друга, они одинаковы. Оцепенение – последний резерв защиты перед принятием решения. Выход из него может быть бегством, а может быть нападением, это вопрос динамики, столкновения двух шаров с разной массой.
Кизе нужно было мобилизоваться, чтобы выступить в концерте виолончели с фортепьяно. Она умела это делать, как любой музыкант с опытом концертных выступлений. К лицу прихлынула краска. Справившись с оцепенением, Киза почувствовала уверенность и даже некоторый интерес. Так рыбак, задремавший над заброшенной в омут удочкой, вдруг чувствует, что леска натянулась и удилище тянет его в воду. Быстро взглянув на капитана, Киза поймала его неотрывный взгляд и не сразу отвела глаза. Она не забрасывала удочку, и вот когда клюнуло, она все равно должна была тянуть, будто забрасывала. Никакой страх не мог помешать этому.
Кошка решительна лишь тогда, когда решительна в своем бегстве мышь. Ее воля к преследованию зависит от мышиной воли к убеганию. Если мышь нерешительна, то и кошка не сразу совершает смертельный прыжок. Провоцируя мышь к движению, она бросается следом, но замирает, если замирает мышь, и снова начинает провоцировать мышь к движению. Это вовсе не игра, ведь на месте мыши могла бы оказаться собака. Желание напасть и желание удрать сосуществуют и в охотнике, и в жертве. Ситуация разрешается по сценарию, в котором оба связаны.
Обратная связь между охотником и добычей устанавливается сначала неотчетливыми, почти неуловимыми сигналами. Если они не дают внятную информацию, охотник, хищник или рыбак станут усиливать сигнал, действия их будут все смелее и целенаправленнее. Кошка до конца мышку не придушит, рыбак леску слишком сильно не натянет: ощутив сопротивление добычи, тут же отпустит, позволит затянуть себя в воду. Так хищник попадает в зависимость от того, кого преследует.
Киза, превозмогая желание забиться в нору, продолжала осторожно провоцировать хищника взглядами. Нужна большая мужская самоуверенность, чтобы увидеть в этом употребление женских чар. Во всем этом нет ни женской, ни мужской воли. Чары – следствие, а не причина.
Киза не была стервой, которая и сама погибнет, и других утопит, бросается в пучину, а там как получится. Конечно, в храмах Астарты стервы занимали не последнее место. Без инициативных блудниц не стоял ни один храм. Но опытные жрецы знали и цену робких девочек, у которых только начинали проклевываться грудки и покрываться пушком промежность. Вялые мужчины предпочитали стерв, но лучшие воины искали в женщинах тишину и покой.
Придется запутаться в поясняющих примерах еще больше. Побеги растения с яркими цветами и невидимые в земле корни произрастают из одного семени. Когда приходит срок, семя брызжет во все стороны ростками, по которым с одинаковой щедростью бегут аккумулированные соки жизни, и те побеги, что выбиваются вверх, приобретают цвета и запахи, необходимые для приманки, а те, которым досталась роль питать яркие верха, остаются бесцветными, водянистыми и аморфными. Если же семя прорастает в морской стихии, “корни” его, бесцветные и вялые, полощутся, как веревки, не сопротивляются течению, не цепляются намертво за грунт. Они теряют способность привлекать и тянутся в укрытия, зная, что не выстоят против стихии. Эта дифференциация функций возможна лишь при условии, что в каждом побеге, и в тех, что стали цветоносными, и в тех, что стали корнями, заключены все возможности, некая изначальная одинаковость всего, и эти возможности дают себя знать вовремя и не вовремя. Мыши, кошки и водоросли в этом тексте не метафоры, не аналогии, а приметы некоего родства, несколько конкретных значений Х в линейном уравнении.
Тем временем пианист прошел к фортепьяно, а конферансье, известный всей стране до своего ареста Бояринов, поставил на середину сцены стул для Кизы, настраивая зал на служение музам. Киза села лицом к залу, утвердив корпус виолончели между расставленных ног, и кое-кто в зале потянул шею, чтобы увидеть, как жемчужное платье обтягивает ноги по внутренним линиям до самого живота, как тренировочные штаны (чего он не сделал бы, если бы Киза была в этих самых штанах). Пианист исполнил на фортепьяно как бы маленькую официальную часть, что-то вроде доклада, и вкрадчиво, очень тихо начала популярную мелодию виолончель. Тихие ее звуки заставили капитана напрячь слух до предела. Он не заметил, как оказался вовлеченным в интригу. Звук передавал последовательность сигналов. Все другие сигналы, более мощные и непреложные, – запах, свет, цвет, линии, вкус, прикосновение – были самодостаточными и не передавали ничего сверх того, что заключали в себе. Они так или иначе передавали признаки реальности, доступной в ощущениях. В отличие от них звук, как азбука Морзе, что-то транслировал, и это что-то не было признаком или свойством.
Волнуясь так, что глаза увлажнились, капитан пустился в авантюру музыки. События развивались стремительно: возникал красивый звук виолончели, и Николай мгновенно, как бы забегая вперед, угадывал следующий звук. Почему-то было чрезвычайно важно его услышать, иначе лад рушился и наступал хаос. Это чувство длилось долю мгновения, но в него успевала вместиться вся надежда, на которую Николай был способен. Тут же приходил следующий звук, тот самый, которого Николай ждал, и одновременно возникало предвидение звука, следующего уже за ним, надежда на него, страх, что его не будет и возникнет хаос, но и этот звук возникал, то же переживание продолжалось и со следующим, и дальше и дальше, пока длилась музыка. Николай бежал от звука к звуку, как волк вдоль флажков или как кошка на запах мяса, надежда сбывалась и сбывалась, он то опускался со звуком, то взлетал и как бы увеличивался в размерах, а когда надежда не сбывалась, сжимался, напрягался и не терял надежды, что звук потерялся не навсегда, он просто побежал окольным путем, и если довериться цепочке, то он придет и лад не обманет. Череда звуков, сохраняя лад, но дразня обещанием, все запутывала в сложных пассажах, уводила куда-то в сторону, он недоверчиво следовал за ней, готовый и к надежде и к разочарованию, наконец начинал понимать, что никакой ошибки не было, недоразумения не случилось, мелодия не предала его, это всего лишь, как он и надеялся, обходной маневр Кизы на пути к торжеству гармонии, и когда, наконец, ожидаемый звук возник в конце там, где он и должен быть, Николай счастливо расслабился, как человек, переживший опасность. Если запах открывал ему, что время неподвижно и движется не оно, а жизнь, то звук отрицал время вообще – времени не было, было только чередование наличия и отсутствия, и не имело значения, зрительное оно, слуховое или мыслимое, можно было изобразить это чередование графически на листе бумаги, то есть исключить из него время вообще, превратив его в пространство, ничего при этом не менялось, это была первозданная структура, реализованная в звуках.