…Каждый день я вижу в окно одну и ту же пьянчужку, одетую в неизменные спортивные штаны и вязаную шапочку, с пластиковым пакетом, в который она собирает бутылки. Сколько ей лет? Тридцать? Пятьдесят? Здесь — ее территория, в закутке между стенами трех металлических гаражей перманентно собираются желающие «подлечиться», и ей обычно перепадает несколько глотков с каждой бутылки. Потом она сидит на скамейке автовокзала, и я, идя мимо с работы, вижу ее глаза, — бессмысленные, затянутые пленкой, как у новорожденного, да и лицо у нее такое же багровое и сморщенное. Я ни разу не заметила в этих глазах и тени тревоги. Она блаженна, как дитя, еще не отнятое от груди. Вот я и думаю, не есть ли само опьянение — неосознанное возвращение к статусу младенца? Часто вижу, как она самозабвенно пьет из горла: задранное кверху лицо, полузакрытые глаза — ну точно дитя в роддоме! И если додумать до конца, не есть ли само опьянение — лишь попытка пробраться через кордоны сознания в рай небытия? Из жизни, которая есть — не-жизнь?
Мое опьянение любовью должно было скоро закончиться. Любовь короткая, а забвение долгое, — говорят кубинцы. Южные созвездия воинственно глядели на меня сквозь узкие листья пальм, как сквозь забрало; да и сами звезды казались прикрепленными в спешке, как попало, — из-под этого театрального реквизита уже тянуло зловещим сквозняком. Куда было бежать от той силы, которая прежде оберегала меня, а теперь готова расплющить, словно кокосовый орех? Все правильно: тот, кто оставил всеобщее лоно матери-природы и отважился родиться, лишается ее защиты, он один на один с холодом Космоса. Выход, конечно же, был: окончательно сойдя с ума от тревоги, просто разбить себе голову о железное днище клетки, но я не могла себе такого позволить: за мою руку держалась малышка, она еще была в плену карнавального дыма и дешевые блестки, приклеенные к лифам танцовщиц, принимала за звезды, она крала у меня пудру и помаду, чтобы включиться в общую игру притворства, — нет, страшным грехом было бы бросить ее или выхватить раньше времени из волшебного сна детства. И чем дольше продлится ее сон, тем лучше.
Да, жизнь без любви — не-жизнь. Без нее весь мир — клетка. Потому что это не Бог, не дьявол, а сила самой жизни то защищает и укрывает нас, то бесстрастно втаптывает в землю. Жизнь, разумеется, заинтересована в своем продолжении. И, если хотите, в действительности любовь — это встроенный в подкорку биологический механизм одурманивания себя, который имеет единственную цель: продолжение рода-племени человеческого.
Но когда мы излечиваемся от любви к жизни, мы начинаем любить смерть.
Ольга пакует два чемодана: большой и очень большой. Раз в два года совкубинкам разрешается съездить домой; те месяцы, что моя землячка проведет в нашем родном городе, я буду сторожем ее квартиры на втором этаже нового здания в Абель-Сантамария — вот и нашла себе «работу», доходяга! В большом чемодане — вещи первой необходимости и подарки родным, моя хозяйка плюхается на него с размаху своими сорока пятью кэгэ (в тридцать восемь-то лет), — уф, еле закрыла. Собираюсь произвести аналогичный трюк с другим чемоданом, но дикий, нечеловеческий визг Ольги опережает меня:
— Не сади-и-ись!!!
— Тьфу, тьфу, тьфу, ну разве так можно, до инфаркта доведешь! Что у тебя там — взрывчатка? Листовки кубинского Сопротивления?
Ольга приподнимает крышку: чрево чемодана доверху заполнено ярко-красными коробочками — сотнями коробочек. Осторожно (черт его знает, что там) беру одну в руки; незамысловатая надпись игриво сообщает: «Condom».
— Ну что еще из этой долбанной страны на продажу повезешь?
Ольга аккуратно закрывает чемодан, затягивает на нем ремни.
— Утром была в университете, за зарплатой ездила, — сообщает она. — У нас на подготовительном факультете забастовка: студенты выбрасывают из окон сумки, учебники. Потому что подфак, где они уже год проходят усиленный курс русского языка, — за-кры-ва-ется! Да-да! Кубинцы не поедут больше учиться в СССР.
Вот это новость! Значит, мы — последние ласточки, залетевшие в этот жаркий край! Больше яркие мулаты не будут привозить из Беларуси глупышек-невест!
— Неужели Кубе больше не нужны специалисты?
— Еще как нужны. Но здешнее руководство боится промывки мозгов. И не без причины: те, кто побывал да хотя бы у нас в Минске, начинают думать по-другому. На факультет сегодня явилась дама из министерства образования: мол, в СССР вам грозит опасность, там бастуют, стреляют. Поднялся один из ребят-интернационалистов, мы их жалеем, тянем усиленно, даже если туповаты, чтоб в Союзе подкормить, — встал и говорит: «А когда вы нас в Анголу посылали, вы не говорили об опасности. Я ничего не боюсь, я спал под пулями, изувеченные трупы друзей в Гавану отправлял».
…Отшумел, отшелестел ливень, и свет в Абель-Сантамария погас: еще одна загадка де ла революсьон. Горы Сьерра-Маэстра на горизонте кажутся пейзажем импрессиониста; во влажной дымке мерцают отдаленные огни Сантьяго. Бронзовый Дон-Кихот держит на острие копья уже целый стеариновый сталактит, а Ольга все курит и рассказывает…
История Ольги, рассказанная в Абель-Сантамария, когда погас свет
Правду написал один заезжий журналист из «Комсомолки»: наши девчата бегут сюда от серых будней. Да, хуже всего была именно серость. Мать всю жизнь за копейки хребет ломала на деревообрабатывающем комбинате; отец умер рано — от водки. Спился и брат, сел в тюрьму. После этого мать тоже стала в рюмку заглядывать. Жили мы в бараке, сортир на улице, соседи — такие же пролетарские семьи: пьянь, мат-перемат, драки, поножовщина. Ты же знаешь наш залинейный район. У нас там даже небо всегда одного цвета — серое, отекшее, вот-вот, кажется, харкнет тебе в лицо туберкулезной мокротой, как амнистированный зек.
Поступила в пединститут. Обрадовалась, дурочка: наконец-то вырвалась! Но в общаге то же самое: водка, безденежье и серость. Да и от мысли, что через пять лет в родную школу возвращаться, где с каждым годом за парты садится все больше детей алкоголиков, страшно делалось. Песня, помнишь, была в те годы популярна: «Куба далека — Куба рядом…» Она и оказалась рядом, хе-хе, ближе некуда: в моей койке. Хорхе был самый лучший диск-жокей в институте; слушали с ним рок, джаз, травку курили — балдели. Ну, а что был он черным аж до синевы… да хоть бы и зеленым в крапинку, только б не классическое трио белорусской женщины с рабочей окраины: водка, побои, матерщина. Когда спохватилась, что забеременела, все сроки были пропущены. Ну что, одолжила денег, сунула врачихе на лапу, та пообещала сделать аборт, положила меня в отделение, а сама на работу не вышла. Меня уже в операционную привезли, маску дали, уплываю я, значит, и вдруг слышу рев врача: «А эта, мать ее так, что здесь делает? Ей же рожать скоро!» Сразу не выгнали, оставили до утра в коридоре — отлежаться после наркоза. Лежу, рыдаю. Тот врач, что аборт мне делать отказался, как раз в ночь дежурил. Надоело ему, видно, слушать, как я скулю, а может, пожалел. «Успокойтесь, женщина. Если уж это дитя такое нежеланное на свете, зачем ему жить? Я вам сделаю. Завтра найдите меня». Всю ночь над его словами размышляла, а утром отыскала того врача, чтоб сказать: спасибо, не надо.
В роддоме сразу же слухи поползли: родилась моя Катюха с темным пятнышком на попке. Одна студентка, что вместе со мной лежала, от ребенка своего отказывалась — обычного, белого; юристка от ее кровати сразу ко мне направилась: «Пиши, что отказываешься от своей черножопой, чтоб мне сюда два раза не бегать». Я ту юристку на три буквы послала. Тогда в нашем институте как раз чепе случилось: студент-кубинец под поезд бросился — родители девушки не позволяли им встречаться; ректор сам в Гавану труп отвозил. Потому нам с Хорхе сразу же дали отдельную комнату в общаге, живите, мол, радуйтесь. Только радости не получалось: на улицах мне вслед камни, комья грязи швыряли, когда я с коляской на прогулку выходила. Каких только матов не наслушалась! Теперь ты понимаешь, что пути назад у меня не было: малую-то пришлось бы в сад отдавать, потом в школу. И так далее...
Встретили меня здесь весьма прохладно. Мать и сестра Хорхе лезли драться, воровали еду у Катюхи. А что Хорхе, спрашиваешь? Я приехала на остров за революционером, а оказалась женой аборигена, которого сразу же по приезде поразила национальная болезнь — лень. С утра до вечера Хорхе не менял горизонтального положения: слушал музыку и поглощал пиво. Когда не оказывалось денег на пиво, переводил тело в вертикальное положение, продавал другим аборигенам что-нибудь из моих пожитков — пузырек одеколона, бусы — и вновь ложился на диван. Это длилось месяцами. Здесь никто не думает о деньгах, не вкалывает, как мы: обязательный продуктовый паек в магазине стоит копейки, а больше все равно ничего не купишь.
«Мне надо для счастья три вещи: пиво, музыка и женщина», — говаривал Хорхе еще в Союзе. Я-то думала — шутит. Первые два компонента имелись в наличии, вскоре появился и третий: Хорхе спутался с негритянкой. Тогда я решилась: подала на развод, выбила у местных властей квартиру, да вот ошибку сделала, что Хорхе к себе пустила: семь лет выживал меня оттуда, двенадцать судебных процессов выдержала! Из-за Катьки отступилась, плюнула, потому что у ребенка невроз начался. Голодала, работала днем и ночью, чтоб только денег собрать. Наконец, скопила на хибару; те три тысячи песо у меня местная аферистка выцарапала, подсунув липовые документы на дом… Почему не уехала? А куда? К матери-алкоголичке? Брату-рецидивисту? Вот эту квартиру — вторую — я у мэра Сантьяго знаешь, как выманила? Горбачев на Кубу с визитом приехал, так пригрозила местным, что пожалуюсь ему лично. Поверили: тогда еще кубинцы Совдепии кланялись, по крайней мере ордер мне выписали в тот же день. Обклеила я последний угол обоями, села в углу… и, знаешь, в первый раз про житье-бытье разрешила себе задуматься. Смотри, что получается: от чего я в молодости так отчаянно удирала — то и получила: побои, унижение, работу каторжную. Видно, со своей колеи не выскочишь, а? И ради чего было страну менять? Ну разве что…