против солнца, блестел золотистым отливом и напоминал золотую ромейскую монету, упавшую на воду, -- ту единственную в мире монету, которая не может потеряться или утонуть, если ей не прикажешь. Именно такую монету некоторые древние цари находили во чреве пойманных и поданных к столу рыб, что не предвещало их царствам ничего хорошего.
Стимар вспомнил, как бросал свою монету в омут, и вдруг обрадовался, что в граде нет ни отца, ни любимого старшего брата, Коломира, ни, тем более, Уврата. Уврат, как передавали княжичу свои купцы-находники еще в Царьграде, два года ходил с отцом на Поле, потом своевольно подался в бродники, сделавшись не по годам рано степным волком-бирюком. Наконец он сумел отличиться в набеге на ромейские веси и даже собрал не великий, но свой собственный стяг от разных--перепутанных родов-племен.
Стимару захотелось, чтобы свои признали его у града не сразу, а поначалу поглядели бы издали, как на инородца. Тогда хватило бы одного старого Богита да одного князя-старшины Вита, чтобы в самом граде утвердить его родство и право. Так хозяин входит в пустовавший без него до осени дом.
-- Быстро плывут ромеи, и парус надули, и веслами шибко машут,-- раздался у княжича за плечами голос Броги.-- Гляди, княжич, обгонят нас... Вдруг выдадут за тебя кого другого, подменят своим.
Вместо тайных и неслышных слов слободского оберега позади княжича раздался смех.
Брога смеялся, больше не вспоминая за спиной княжича никакие обережные заговоры и не примечая, что по дороге ко граду Турова рода растерял весь свой страх. Теперь он знал, что княжич остался его истинным побратимом.
Перед тем местом, откуда град Турова рода внезапно появлялся весь, как на ладони, княжич опять невольно помедлил. Из того самого места росла мощная береза, которую он некогда запечатлел в своей первой, детской памяти последним знаком родовой земли, и от этой березы начинались в Царьграде все его любимые, самые радостные сны. Береза тоже опасно приблизилась к обрыву, но, заметив княжича, успела остановиться.
Стимар закрыл глаза, вообразив, что заснул и его сновидение вот-вот начнется, и так, вслепую, двинулся к березе, выставив вперед правую руку. Он хотел поднять веки в миг прикосновения. Тогда, думал он, явь просто окажется на месте сна, а не взломает его, как весенняя вода взламывает лед, а ведь нет ничего опаснее того, как остаться на льду в этот час пробуждения глубины.
Так и сделал княжич, как хотел.
Когда его пальцы уперлись в теплую кору, он отступил на шаг в сторону и открыл глаза, и замер в удивлении, потому что явь оказалась теперь гораздо меньше и легче сна. Эту явь можно было завернуть в кусок белого полотна, бережно уложить в суму и увезти с собой в Царьград, радуясь, что уже можно обойтись без снов, от которых по ночам идут слезы. Если бы он когда-то уезжал в Царьград уже большим, то так бы и поступил, забрав с собой в дорожной суме весь град Туров.
Именовавшийся Большим Дымом, в ту пору самый величавый и красивый град среди всех градов на славянских землях, и вправду уместился на ладони княжича.
Весь град -- с кремником, что был обнесен стеною вровень с верхушками ближайшего леса, и со всем посадом, с россыпью изб, с рядами низких амбаров, с плавильнями и кузнями, и даже вместе со всеми гумнами и овинами, разбросанными по краям обжитого простора -- весь уместился на его ладони, и уж вовсе безо всякого труда можно было бы поставить его во дворце цареградского василевса, заняв разве что четверть сада, или треть пристани, или же половину всего царского Ипподрома.
Княжич тяжело вздохнул, но теперь глаза его остались сухими до самого дна, где выгорели и рассыпались пеплом последние цареградские сны. Так княжич обрел новую, еще никому из его племени не доступную мудрость. Мудрость была неподвижной и безмолвной, как грядущий полдень, поэтому ее не услышал ромей Филипп Феор. Зато увидел внуренним взором и, выходя, замер на пороге святилища старый жрец Богит.
Старый жрец прозрел начало и конец Турова рода. Он прозрел, что когда-то правда была на его стороне и нельзя было отступать перед железной волей князя-воеводы Хорога, выкованной посреди Поля, в то дали, где вместо слова "род" помнят только "рать". Нельзя было отдавать его третьего сына, княжьего последыша, на ромейский корабль.
Ныне княжич вернулся ромеем, как и должно было случиться.
Ныне княжич стоял где-то поблизости и смотрел на град. В неподвижном, безмолвном пламени его ромейской мудрости, пламени, похожем на купола цареградских храмов, святилищ Бога, Который у ромеев один,-- в том пламени весь град сгорал без остатка. В ромейской мудрости сгорало начало времен Турова рода, и сгорала, становясь бессильным прахом, шуяя великого князя Тура, таившаяся в основании града и доныне оборонявшая его от врагов.
Полный век миновал с той поры, когда по славянским землям пронеслись полчища обров-авар*. Дыхание у авар было красным, а у их кони скакали по земле не на копытах, а на волчьих лапах. Их мечи состояли из трех полос, сплетенных косою, и только одна из полос была железной, остальные же две полосы одноглазые аварские кузнецы выковывали целиком из ядовитых аспидов. Аварские щиты могли схватить вражеский меч зубами, аварские стрелы всегда попадали в сердце, потому что перед выстрелом стрелки на каждый наконечник осторожно надевали живое ястребиное око.
Никто не мог победить авар.
Половину восточных славян, антов*, авары сделали рабами, а другую половину аварские колдуны превратили в овец, чтобы кормить своих хищных жеребцов их мясом . Полянам, как рассказывали самые старые, слепые поляне, авары вспарывали их большие животы и, повесив тела под седлами, качали в них, как в люльках, своих младенцев, пивших кровь вместо молока. Древлян авары загнали под землю, в норы, и затоптали конями. Дреговичам пришлось погрузиться глубоко в топи и годами дышать в темной глубине через камышовые трубки.
Только северцы не испугались клыкастых аварских коней и колдунов, но северское племя