— Ну вот,—Акулов закурил папиросу и примирительно сказал:
— Ты и России послужишь, государству. . Знаешь, что такое государство?
Сиганов улыбнулся.
— А как же, очень даже знаю! Когда мужики бунт делают, мне от помещика Иваницкого зеркало преогромное досталось.
Больше сажени. Не знаю, кто мне его на двор приволок. В хату не влезало, я его возле стены поставил. Так его от Павловки верст за пять видно было. Простояло два дня и бык его рогами разбил.
Потом наказание было. Приехал виц.
— Вице-губернатор,— поправил Акулов.
— Плаксивый, как баба. Нас, как полагается, пороли, а виц сидит на крыльце в волости и каждому мужику наставление дает:
— Жалко,— говорит,— мне вас. Я понимаю, что порка обидна. Это, говорит, вы, мужики, понять не умеете, а просвещенные народы не любят пороться. Кто выслушал наставление,— скидывай штаны и иди под сарай, а виц плачет и кричит вдогонку: „Помни, что не люди тебя порят; а государство.
Это мы знаем...
— Эх, Сиганов, все это не так. Голова у тебя большая, а глуп ты на удивление.
— За умными живем,— усмехаясь ответил Сиганов.
Ну поговори мне еще! Писать тебя в Сибирь, что ли?
— Мне все одно.
— Ну так я запишу.
— Записывайте, куда хотите!— Сиганов хлопнул дверью и вышел на залитую солнцем улицу.
— Эй, помещик, иди сюда!— закричал с угла лавочник
Елохин, маленький, грязный, с красным носом и злыми, колючими глазами, славившийся своим сластолюбием.
У Елохина была установлена такса на девок, замужних баб, солдаток и вдов. Такса эта, переписанная четким почерком, висела у него в спальне за ситцевым пологом и служила предметом бесконечных разговоров для приятелей Елохина.
Зимой, когда подъедался хлеб, и в темных, грязных избах плакали голодные дети, бабы осаждали лавочника и Елохин уплачивал по таксе не деньгами, а товаром: гнилой мукой, ржавыми селедками и баранками.
На высоком крыльце рядом с Елохиным, стоял молодой, щеголеватый дьякон из соседнего села. На дьяконе была новенькая шуршащая ряса, лакированные ботинки, белая шляпа и весь он казался таким чистеньким и сияющим, как обмытый камень в ручье.
Вот, обратите внимание,— визглявым голосом говорил Елохин, указывая на Сиганова. Чемпион безводной степи, силу имеет неимоверную, а девать ему этой силы некуда! всего имущества — курица с перешибленной ногой, да ведро без дна. Ну, плати проценты! Вы, отец дьякон, станьте сюда в холодок и посмотрите на представление.
— Брось!— сказал Сиганов,— доиграешься когда-нибудь!
— А ты плати.
— Ну ладно уж, командуй.
Сиганов снял ситцевую розовую рубаху и стоял около весов с гирями. Лавочник протянул ему крепкую бечёвку. Великан зажал зубами один конец бечёвки, а другой привязал к пятипудовой гире.
— Пиль! — закричал Елохин.— Сиганов взял в каждую руку еще по гире.
— Алле!
Великан медленно выпрямился и напрягая мускулы осторожно двинулся по крутой лестнице.
— Мускулатура, отец дьякон! обратите внимание! Дьявол, а не человек. Музейная вещь,— кричал Елохин, размахивая тонкими руками.
Тело Сиганова казалось отлитым из темного металла, ветер растрепал его рыжие волосы и они беспорядочно падали ему на лоб, окружая голову огненным сиянием.
— Чемпион!— кричал Елохин.— В нем такая сила, что дуб вывернет, да еще с корней землю отрясет, а между тем баба его по таксе приходила.
Сиганов бросил гири на пыльную дорогу и угрюмо сказал:
— Довольно — давай водки!
Виноградов подмигнул дьякону и подбоченившись заговорил наставительным тоном:
— Как же я могу в присутствии духовной особы поощрять пьянство? Лимонаду или клюквенного кваса выпей, а водки нет.
— Не ломайся!— крикнул Сиганов таким голосом, что дьякон от испуга соскочил с ящика и зашептал Елохину:
— Дайте ему водки! Ведь он дикий совсем. Чего ему жалеть; ни впереди, ни позади.
— Ну хорошо, хорошо. На, пей!— Сиганов залпом опорожнил стакан, взял из кадки огурец и молча спустился с крыльца.
— Такого человека да за границу бы,— сказал Елохин.Смотрите мол на Русь, какая она в естественную величину!
— Погибают, потому что нравственность упала,— сладким голосом ответил дьякон.— Устоев нет, о церкви забывают.
Солнце опускалось к далекой линии курганов; степь сбросила грязные, пыльные лохмотья, стала ясной и печальной.
Высокие бурьяны и колючие, важные чертополохи, с красными, мягкими цветами, запутались в золотой солнечной пряже; на серой, истомленной земле переплелись тонкие тени.
Мелководная реченка, разлившаяся под мостом в конце площади, улыбнулась и зарделась среди кованных, серебряных отмелей.
Сиганов пошел было домой, но увидев с угла свою хату, в которой было скучно и пусто, повернул к реке. Ему было стыдно, что он ходит по селу без дела, и чтобы скрыть стыд, он начал громко ругать непременного члена, Елохина, дьякона и отца
Димитрия, который ехал к мосту на дрожках, застланных новеньким, пестрым ковром.
Отец Димитрий недавно окончил семинарию и пошёл в священники, потому что женился на дочери благочинного и получил хорошее приданое. В гостиной у него стояла зелёная плюшевая мебель и стол с бронзовыми львами на выгнутых ножках. Пол был застлан ковром с пунцовыми цветами, разбросанными по желтому полю.
Такой роскошной обстановки не было ни у кого в степи и отец
Димитрий требовал, чтобы его гости держали себя у него так, чтобы видно было, что они ни на минуту не забывают об окружающем их великолепии.
Учителю и дьякону батюшка кричал:
— Не разваливайтесь! сидите прямо; не забывайте, где находитесь! Здесь один ковёр стоит дороже, чем вся ваша драная мебель.
Сторож и псаломщик были так подавлены этой роскошью, что называли квартиру батюшки „миражем" и упорно отказывались входить в гостиную.
Крестьянам, приходившим поздравить отца Димитрия с праздником, позволяли взглянуть на мираж из дверей передней.
— Что, каково?— спрашивал батюшка, стуча согнутым пальцем по зеркалу в золоченной раме, поворачивая стулья и кресла. Его бледное, злое лицо, с редкой черной бородкой, жадно обращалось к толпе.— Хотелось бы посидеть на этаком диване.
- А?
— Где уж нам в этаком благолепии. Взглянуть и то хорошо.
Весь этот мираж, принесённый попадьей,— хрустальная посуда, бронзовые подсвечники и лампы, мраморный умывальник и плюшевая мебель заслонили от отца Димитрия весь мир.
Он без конца ходил по комнатам, пересчитывал серебряные ложки, расставлял десертные тарелки, вазы, семь сортов рюмок и бокалов для вина и ликеров, и мучился от тайного сознания, что он сам, сын дьячка, видевший дома деревянные искалеченные столы и стулья, не знает, как держать себя среди всего этого великолепия.
Оставаясь один, он устраивал репетиции приёмов воображаемых гостей.
На лице снисходительное радушие. Вот он сидит тут в кресле; ветеринарный врач или земский начальник на диване.
Нет! на диване сидят дамы: мужчины на стульях. Говорить надо медленно. Рука играет кистью бархатной скатерти, другая в кармане рясы.
Отец Димитрий устраивался в кресле и сбоку смотрел на себя в зеркало. Там было смущённое лицо, сгорбленная, деревянная фигура.
Плохо! далеко ему до актера Пронского, которого отец
Димитрий еще семинаристом видел в пьесе „Великосветский зять". Батюшка хлопает дверью и идет к жене, некрасивой, маленькой женщине, которая по целым дням сидела у окна и смотрела в пустую степь.
— Лида, я вот тут придумал,—начинает отец Димитрий серьёзно и внушительно.—Необходимо Переставить диван к дверям, а кресла в беспорядке разбросать по комнате. Одно здесь, другое там.
— Как хочешь,— вяло отвечает матушка и всматривается в болезненную горячую даль, где нет ничего кроме струящегося воздуха.
— Не понимаю, как ты можешь по целым дням сидеть неподвижно.
— А что же мне делать?
Делать, правда, нечего.
— Ну, так я переставлю?
Не дождавшись ответа батюшка уходил в гостиную и долго возился с мебелью, и когда дело подходило к концу, с ужасом видел в зеркале отражение грязной улицы, с кучами навоза и свиней, подбирающих арбузные корки.
Эти свиньи словно гуляли в самой гостиной и маленькими глазами безучастно смотрели на позолоту и зеленый плюш.
Приходилось переставлять все сначала.
В один весенний день пьяный Саганов, босой, без шапки, остановился под окном дома отца Димитрия, скатал ком черной, тяжелой грязи и запустил им в блестящее окно. Со звоном посыпались стекла; второй комок грязи прилип к зеркалу, третий угодил в бронзовую лампу с шелковым абажуром.
Отец Димитрий, без рясы, выбежал на крыльцо и бестолково метался по широкому пустырю, на котором голубые лужи стояли в коймах талого снега, Он не кричал, а визжал от обиды и страха. Услышав этот визг, Сиганов застыл с откинутой назад рукой, в которой сжимал липкую грязь, с любопытством посмотрел на отца Димитрия, плюнул и ушел.