В эту ночь она и Тодд любили друг друга. Сьюзен знала, что он устал. Он был бы рад ограничиться сухим поцелуем и ускользнуть в сон. Однако сегодня была одна из ее ночей. Сьюзен прошлась ладонями по широкой спине Тодда, поцеловала ее — медленно, с растяжкой, — и он понял. Накрыл ладонями груди Сьюзен, провел губами по шее. Потом рука его скользнула под ее ночную рубашку, пальцы ласково коснулись промежности. И от этого простого, пробного касания она застонала. Супружеская жизнь и уменьшила загадочность происходившего между ними, и усугубила ее. Сьюзен видела Тодда сидящим на унитазе. Знала его зловонным и отдающим кислятиной.
Ей случалось ловить его взгляд, настолько пустой, тупой и самодовольный, что она думала: ну все, на этом мой интерес к нему и заканчивается. Этого он поправить уже не сможет. И в то же самое время сама привычность Тоддова тела наделяла его все большим числом подробностей. Какие-то частности его — перекрестья тонких волосков на животе, толстая вена на бицепсе — стали и ее личными принадлежностями, и один только взгляд на них порождал в Сьюзен прилив скорбной нежности, какой она никогда прежде не знала и даже представить себе не могла, ощущение возможности и утраты, от которого у нее слабели ноги. Теперь она верила, что ни один человек ничего о любви наверняка не знает. Любовь приходит скрытно, как ангелы, но даже когда она бездействует в тебе, ты уже переступила черту, ты уже не безгрешна. И все неоспоримости жизни Сьюзен, все единообразие ее дней пропитались ныне страхом за Тодда. Если он покалечится или заболеет, если умрет, какая-то часть ее обретет свободу, но другая, более весомая часть, которая и была настоящей Сьюзен, умолкнет навсегда.
— Ох, — прошептала она. Вот он, самый кончик, он давит на нее, проталкивается в нее.
Тодд устал. Сегодня все закончится быстрее обычного. Ладони Сьюзен блуждали вверх и вниз по мышцам его спины. Сила Тодда все еще удивляла ее. Плоть, укрытая его кожей, была так узловата, так напряжена. Ей казалось, что Тодд живет в состоянии непрестанной физической боли, которая стихает, лишь когда он спит или любит ее. Такое большое и мускулистое тело не могло не причинять самому себе боль, и, прикасаясь к нему, Сьюзен думала, что разглаживает эту плоть, распутывает ее узлы.
— Ох, — повторила она, погромче. Шумела она в подобных случаях больше, чем он, и это ее смущало. То, что она получает слишком сильное наслаждение, беспокоило Сьюзен, она казалась себе чересчур похотливой, ненасытной. И говорила себе: это ради малыша. Пока Тодд входил в нее, она думала о малыше, ждала его. Может быть, этой ночью. Сьюзен так много знала о нем. Знала, что он будет темноволосым, как она. Знала, что будет серьезным, добрым, не уступающим соблазнам безволия, никогда. Тодд уже ходил в ней взад-вперед, она чувствовала, как под ее ладонями твердеют мучители Тодда, мышцы его спины. Бедненький, думала она. Дыхание Тодда щекотало ей ухо. Бедненький. Он двигался в ней с упорной сосредоточенностью, хорошо знакомое ей чувство усиливалось. Она раскрывалась и раскрывалась. С каждым его толчком раскрывалась все шире, пока сама не услышала, как задыхается и стонет, не ощутила пот, выступивший на спине Тодда. Уже скоро. Она думала о малыше, ожидала его, может быть, в этот раз, в этот, сейчас. Тонкий звон в ушах, яркое внутреннее нигде. Она думала о малыше, думала о Тодде, и когда он с коротким удивленным вскриком выплеснулся в нее, эти двое на миг смешались в сознании Сьюзен: Тодд и малыш, внутреннее и внешнее, плоть, которая ожидала ее, чтобы стать собой, освободиться от печали и боли.
1972
Мать Транкас бросила все: мужа, клумбы с петуньями, дом с синими ставнями, стоявший на той же улице, на которой жила Зои. Она забрала с собой только Транкас и теперь жила с ней в пьяном самоотречении, стараясь отыскать в пустоте твердую сердцевину, оттолкнувшись от которой можно будет начать все сначала. Она прокладывала путь к этой сердцевине, напиваясь и куря по две «честерфилдки» за раз. Смотрела телевизор, ожидая, когда придет день, к наступлению которого она потратит впустую столько часов, что сами часы начнут разваливаться, а дни станут неотличимыми от ночей, и она сможет разглядеть среди руин саму себя, но уже другую. Однажды ей захотелось побаловаться вместе с дочерью «кислотой», однако Транкас заявила, что не знает, где ее достают.
— Пока, девочки, — негромко крикнула им из разноцветных сумерек мать Транкас. Свет от телевизора переливался в ее наполненном скотчем стакане самыми разными красками. Она решила относиться к себе и Транкас как к двум сестрам, малолетним правонарушительницам, у которых все еще впереди.
Зои понимала мать Транкас. Она покинула дом с занавесочками и устланными особой бумагой полками, чтобы жить на воле. Хотела взглянуть на свою человеческую жизнь глазами животного и понять, где зарыты совершенные ею ошибки.
— Отъебись, — пробормотала Транкас.
Зои ущипнула Транкас за руку, твердую и плоскую, как копченая колбаса. Зои нравилась мать Транкас. Она уважала эту женщину за ее усталую, ироничную надежду на перерождение.
— Желаю вам повеселиться, — сказала мать Транкас. Она вглядывалась сквозь скотч в экран телевизора. Наверное, это похоже на калейдоскоп, подумала Зои. Мать Транкас была женщиной костлявой и точной в движениях, как престарелая балерина, величаво неряшливой, как обезумевшая королева. Сегодня на ней была индейская блуза, расшитая цветами и зеркальными блестками. В комнате ее горел бледный, неровный свет — под стать тому, что излучался телевизором. Она и сама могла быть телевизионным персонажем, спроецированным в эту комнату.
— Спокойной ночи, миссис Харрис, — сказала Зои.
Транкас вытащила подругу из квартиры и захлопнула дверь — так торопливо, точно за ней находился источник смертоносного излучения. Транкас боялась матери и жалела ее с пылом, в котором было больше властности, чем любви.
— Отъебись, — еще раз, но уже громче сказала она, обращаясь к густо покрашенным, поцарапанным доскам двери.
— Уж больно ты с ней строга, — сказала Зои.
— Побыла бы ты ее дочерью, — ответила Транкас. — Ты-то завтра в Гарден-Сити уедешь.
— Ты же его терпеть не можешь.
— Прошлой ночью она чуть кресло не подожгла, — сказала Транкас. — Сигаретой. Выхожу из спальни — сидит, дрыхнет, а вокруг дымища и язычок огня того и гляди ее в жопу лизнет.
— Да, могла бы быть и поосторожнее, — сказала Зои, понимая, впрочем, даже ее желание сгореть. Быть может, матери Транкас пригрезилось, что она восседает на огненном престоле, а затем возносится вместе с дымом, озирая сверху усталую суету этого мира.
— Это точно, — отозвалась Транкас. — Хочешь убить себя — на здоровье. Только не забирай с собой меня и еще половину дома.
— У нее депрессия.
— Психопатка она затраханная, вот и все. Ладно, пошли отсюда.
Транкас и Зои шли по Джейн-стрит, под мерцающими ночными деревьями. Транкас стала лучшей подругой Зои еще в те времена, когда обеим было по девять лет, но теперь она покинула мир строгих правил и девичьих мечтаний. Зои приезжала к ней на уик-энды. Она держала в шкафу Транкас другую одежду, не ту, какую носила дома: черную мини-юбку и просвечивавшую блузку цвета крепкого кофе. В Нью-Йорке попадались мужчины, которым она казалась красивой.
— Завтра пойду мотоцикл смотреть, — сказала Транкас.
— Какой мотоцикл?
Транкас вытащила из заднего кармана клочок газеты.
— На Десятой Западной кто-то толкает за триста долларов старый «харлей», — сказала она.
— У тебя же нет трехсот долларов. У тебя вообще денег нет.
— Если этот байк мне понравится, три сотни я найду.
Транкас примеряла на себя новый стиль — безрассудства, злонамеренности и свободы, которой на все начхать. В последнее время она прибавляла в весе и старалась выпячивать нижнюю челюсть, чтобы лицо ее стало более квадратным и менее добродушным. Говорила о покупке мотоцикла, кожаной куртки и ножа с перламутровой рукоятью. Зои все еще оставалась ее лучшей подругой и, каким-то не вполне понятным образом, наперсницей, которой Транкас поверяла свои новые мысли. По улицам они разгуливали, точно влюбленные.
— Так где ты возьмешь триста долларов? — спросила Зои.
— Заработаю, — ответила Транкас. — На то есть всякие способы.
Транкас обзаводилась секретами. В пору их первого знакомства она была высокой, умненькой, нескладной, никому не нужной. И жила в неловком, малоподвижном смятении, в хаосе своих ошибок и надежд. Ныне в ней проступало новое измерение. Она поговаривала о Калифорнии.
— Может быть, мать его тебе купит, — сказала Зои.
— Ну прям, — ответила Транкас.
— А ты ее попроси.
— У нее денег нет.
— Твой отец должен же что-то присылать.
— Она его чеки не обналичивает. А последним вообще подтерлась и отправила его назад.
Транкас небезупречное поведение матери страшно нравилось. И некоторые из ее рассказов были чистой правдой.