И вся эта болтовня в Женеве и в ООН — бесстыдное лицемерие. И бесплоднейшие попытки пока все стоят на той же «позиции силы». Бессмысленная «сила». Бессмысленная «позиция». Смехотворнее всего политика Де Голля и Аденауэра — «третья сдерживающая сила».
Кого она может сдержать?
Сколько бы лягушка не тужилась, до вола ей далеко и до нас, и до Америки. К чему, кроме идиотской гонки вооружений, может это привести? Кого убедить в результате подобной политики? Ну, a «aire ta que?»
Надежда Александровна Теффи поистине обессмертила это выдуманное ею выражение. Бессмертен образ генерала-эмигранта (…) p.d.l. Concnole. Да, все это прекрасно. Но que faire! К Faire ta que?
Вот именно.
Из Илийской тетради (разговор с самим собой).
Все это так, все это так. Согласен.
По-прежнему волнует, и томит
Вечерний луч, что за рекою гаснет,
Весенний ветер, что с полей летит.
И все же — ловит слух (с каких-то пор)
В светящемся окне, иль за оградой
Счастливый смех и тихий разговор.
Ну, словом — сердце, бьющееся рядом.
По-прежнему шатаюсь по болотам,
По-прежнему слежу за поплавком,
Пишу стихи, сижу за микроскопом, —
Но радость полную — несут вдвоем.
А творчество? — Как некий клад большой
Его открыл в далеком детстве я.
Пронес и в странствиях и в бедствиях.
До старости по-прежнему со мной.
Все это так. И все это бесспорно.
Однако, на исходе трудных дней,
Как все же беспощадно и жестоко
Глухое одиночество ночей.
5/IX. Илийская база.
На реке
Подошел. Поздоровался. Рядом
Сел.
Стал налаживать снасть.
Поворчал на червей — дохнут, гады! —
Эх, рыбацкая наша страсть.
У него бородища рыжая.
Ну, а мускулы — кожу рвут.
Вот смотрю на него и вижу я:
Эту силищу — не сомнут.
Ну, а он с недоброй усмешечкой
Критикует и матом гнет.
Нелегко раскусить орешечек,
Что к чему и куда ведет.
Вижу — в теле дыры залатаны,
И рубцов, пожалуй, не счесть.
Тут и пулями, тут и гранатами.
Защищал, видно, славу и честь.
Оказалось, что после Монголии,
Через Курскую нашу Дугу,
В майский день повалялся вволю
Он на шпреевском берегу.
А потом не спеша стал рассказывать,
Как в тайге машины водил.
А потом, стал мозоли показывать
От простых старомодных вил.
Если врал бы — так это видно!
Ну, а этот явно не врет.
Даже стало в душе мне завидно —
Жизнь как жизнь. А орлиный полет.
И росло у меня уважение —
Ишь ты, чертова борода!
Ну, а дерзкое, злое глумление?
— Между делом оно? — Не беда?
Закурили.
Закинули удочки.
Навострили глаза в поплавки.
Пронеслись над рекою уточки.
На косе кричат кулики.
— Так-то, друг, житуха нелегкая,
Ничего уж не скажешь тут.
— Много вкалывал. Много отгрохал я.
Я подумал: да, жил ты неплохо.
Про таких, ведь, и песни поют.
10/IX. База. Илийск.
23.
От 17–26 сентября провел в доме отдыха «Каргалинка». Вторая половина — дождь, холод. Ходил мало. Больше лежал под одеялом. Ел, спал, ходил в кино и, главным образом, читал.
Прочитал в «Новом мире» (1960 г.) Алешу Эйснера «Сестра моя, Болгария» — интересно, живо и талантливо.
В «Новом мире» (1961 г.) III книгу «Люди, годы, жизнь» Эренбурга. Блестяще. Чудесны «сердца горестные заметы» и очень интересен «фактический лит. знак» — война, 1937 г. и Т.Д.
Вызывает много раздумий и о личном.
«Istoria enlamitatum mearum»? Нет.
«Как я проиграл жизнь». И хочется прожить жизнь заново. Совсем по-другому? Без Запада? Нет. Внести поправки. Заполнить пустоты, упущенные возможности.
Одна из них, самая жгучая — Испания!
Я мог и должен был быть в Испании, в интербригаде, может быть, вместе с Алешей Эйснером. Но мог ли я бросить больную Иру и Игоря? На глазах у меня жизненная трагедия отца. Он за нее расплачивался совестью всю жизнь (Борис Александрович Бек-Софиев, оставив в Петербурге жену и двоих сыновей на произвол судьбы, бежал со старшим сыном за рубеж. Семья подвергалась преследованиям КГБ и один из сыновей, Максимилиан, погиб в сталинских лагерях на Колыме, — Н.Ч.).
Извечный конфликт — долг служения идее и долг семейный.
Война запылал. Все други мои
К знаменам войны полетели.
Я с ними, но узы семейной любви
Мне с ними расстаться велели.
«Узы семейной любви» никак не должны пересиливать в таких случаях. Но Ирина была смертельно больна. Совершенно беспомощна с Игорем. Старики были тоже в бедственном положении.
И все-таки мое «отсутствие в Испании» я ношу на совести, как «невозвратимую потерю», как «неослабимую вину». И трудно «смягчить память» и об этой вине.
Алексей (Эйснер — Н.Ч.), уезжая, оставил мне записку для тов. Левина. «Тов. Софиев в настоящий момент не может ехать по очень тяжелым семейным обстоятельствам, но он вполне наш, и если обстоятельства позволят, посодействуйте его отправке».
Ирина нашла эту записку и пришла в ярость.
— А я стою поперек твоей дороги, поезжай! Я тебя не удерживаю! Ты прячешься за мою спину! — и т. д. т. д.
Ира была очень эмоциональным человеком и «по свежему следу» могла наговорить что угодно и часто была несправедлива, но остынув, сознавала — хотя и не сознавалась — свою несправедливость. Так многие записки ее Дневника — написаны под влиянием минуты, в «состоянии аффекта».
Очень мало сделал я во время войны.
Читая Эренбурга, ощущаешь одну вещь — это относится не к Эренбургу, это относится к нашей внутренней политике в этом вопросе — какая-то несмелая половинчатость, люди говорят А, но не хотят произнести В. Осуждают культ личности, не скрывают, что этот восточный деспот погубил сотни тысяч людей, понимают и то, что годы его царствования, вполне самодержавного, разбили конформизмом, искалечили души людей целого поколения, и однако, никто открыто не осмеливается говорить о вопиющих преступлениях, а мягко и стыдливо говорят об «ошибках», — помимо всего прочего это просто оскорбляет память невинных жертв сталинского режима — «даже в мелочах»: есть что-то подло-почтительное в упоминании самих инициалов И.В., все это неизжитые признаки искалеченных культом душ.
Однако, понимание этих влияний сказывается у молодого поколения, в литературе, в искусстве молодых. Они еще не могут сказать об этом полным голосом, но когда «искалеченное поколение» окончательно уйдет со сцены и они займут его место, они принесут в жизнь новое — смогут, я в это верю, говорить правду, как бы она ни была жестока, полным голосом, смогут стать «народной совестью».
Вспоминая заслуги Хрущева, что он сделал первый шаг. Этот шаг был не только мучительно трудным, он был очень опасным и для «состояния умов» внутри страны, и вне ее.
Операция не прошла безболезненно и не могла пройти. Когда «вынимают веру» — образуется пустота. И нечего закрывать глаза — эти последствия налицо. Но этот шаг Хрущева оправдан всем, и не только необходимостью. Он открыл окна и в страну ворвался свежий воздух, этот «поворот руля», а это все-таки поворот, как бы это не отрицали, вывел не только страну, не только социалистический сектор, но и мировое рабочее движение на новый этап истории.
Между прочим, поездка Брежнева в Югославию, речи, встречи, атмосфера — наглядно свидетельствуют, что и мы начинаем изживать «догматизм» не на словах, а на деле.
И разве это не отрадное явление? От узости к широте.
Мне, например, трудно говорить с Игорем, потому что у него нет веры в основное, в главное — в социальную революцию. Этот величайший рубеж человеческой истории как-то ускользает из поля его кругозора, мне кажется, просто им не осмыслен. Я не говорю о Ник. Ник. Пережив все, он ничего не заметил, ничего не понял и не хочет замечать и понимать. Все его мышление, никогда не бывшее сильным, не выходит из «категорий человека кадетской партии начала XX века».
Величайшие исторические бури, современником которых он был, пронеслись мимо этого историка, не возбудив в нем даже никаких новых мыслей, ничего кроме слепого, упрямого отрицания. Это удивительно, но это так.
Но я вижу, что и Игорь не осознает значения Октября. Факт остается фактом. Никаких громких слов тут не нужно, достаточно констатации факта: гений русского народа, гений Ленина открыли новую главу истории человечества. И эту исходную точку, это «начало» уже никуда не денешь. История человечества дошла до момента социальной революции. Ее, в общем, сделал русский народ, но фактически сделал, удержал и утвердил, превратил в исторический фактор, определяющий дальнейший ход истории — Ленин! И провозглашенные этой социальной революцией принципы: уничтожение частной собственности и связанной с ней эксплуатацией человека человеком стали внедряться и утверждаться в жизнь. Все это не могло, конечно, происходить безболезненно, без перегибов, эксцессов и т. д.