Добравшись до моего замка (как я стал называть мое жилье с того дня), я моментально очутился за оградой. Я даже не помнил, перелез ли я через ограду по приставной лестнице, как делал это раньше, или вошел через дверь, т.е. через наружный ход, выкопанный мною в горе; даже на другой день я не мог этого припомнить. Никогда заяц, никогда лиса не спасалась в таком безумном ужасе в свои норы, как я в свое убежище.
Всю ночь я не сомкнул глаз; а еще больше боялся теперь, когда не видел предмета, которым был вызван мой страх. Это как будто даже противоречило обычным проявлениям страха. Но я был до такой степени потрясен, что мне все время мерещились ужасы, несмотря на то, что я был теперь далеко от следа ноги, перепугавшего меня. Минутами мне приходило в голову, не дьявол ли это оставил свой след, — разум укреплял меня в этой догадке. В самом деле: кто, кроме дьявола в человеческом образе, мог забраться в эти места? Где лодка, которая привезла сюда человека? И где другие следы его ног? Да и каким образом мог попасть сюда человек? Но с другой стороны смешно было также думать, что дьявол принял человеческий образ с единственной целью оставить след своей ноги в таком пустынном месте, как мой остров, где было десять тысяч шансов против одного, что никто этого следа не увидит. Если врагу рода человеческого хотелось меня напутать, он мог придумать для этого другой способ, гораздо более остроумный. Нет, дьявол не так глуп. И, наконец, с какой стати, зная, что я живу по эту сторону острова, оставил бы он свой след на том берегу, да еще на песке, где его смоет волной при первом же сильном прибое? Все это было внутренне противоречиво и не вязалось с обычными нашими представлениями о хитрости дьявола.
Окончательно убежденый этими аргументами, я признал несостоятельность своей гипотезы о нечистой силе и отказался от нее. Но если это был не дьявол, тогда возникало предположение гораздо более устрашающего свойства: это были дикари с материка, лежавшего против моего острова. Вероятно, они попали на остров случайно: вышли в море на своей пироге, и их пригнало сюда течением или ветром; они побывали на берегу, а потом опять ушли в море, потому что у них было так же мало желания оставаться в этой пустыне, как у меня — видеть их здесь.
По мере того, как я укреплялся в этой последней догадке, мое сердце наполнялось благодарностью за то, что я не был в тех местах в то время и они не заметили моей лодки, иначе они догадались бы, что на острове живут люди, и стали бы разыскивать их. Но тут меня принизала страшная мысль: а что, если они видели мою лодку? Предположим, что здесь есть люди? Ведь если так, то они вернутся с целой ватагой своих соплеменников и съедят меня. А если не найдут, то все равно увидят мои поля и выгоны, разорят мои пашни, угонят моих коз, и я умру с голоду.
Таким образом, страх вытеснил из моей души всякую надежду на бога, все мое упование на него, которое основывалось на столь чудесном доказательстве его благости ко мне; как будто тот, кто доселе питал меня в пустыне, был не властен сберечь для меня блага земные, которыми я был обязан его же щедротам. Я упрекал себя в лени, благодаря которой я сеял лишь столько, чтобы мне хватало на год, точно не могло произойти какой нибудь случайности, которая помешала бы мне собрать посеянный хлеб. И я дал себе слово вперед быть умнее и, в предупреждение возможности остаться без хлеба, сеять с таким расчетом, чтобы мне хватало хлеба на два, на три года.
Какое игралище судьбы человеческая жизнь! И как странно меняются с переменой обстоятельств тайные пружины, управляющие нашими влечениями! Сегодня мы любим то, что завтра будем ненавидеть; сегодня ищем то, чего завтра будем избегать. Завтра нас будет приводить в трепет одна мысль о том, чего мы жаждем сегодня. Я был тогда наглядным примером этого рода противоречий. Я — человек, единственным несчастьем которого было то, что он изгнан из общества людей, что он один среди безбрежного океана, обреченный на вечное безмолвие, отрезанный от мира, как преступник, признанный небом не заслуживающим общения с себе подобными, недостойным числиться среди живых, — я, которому увидеть лицо человеческое казалось, после спасения души, величайшим счастьем, какое только могло быть ниспослано ему провидением, воскресением из мертвых, — я дрожал от страха при одной мысля о том, что могу столкнуться с людьми, готов был лишиться чувств от одной только тени, от одного только следа человека, ступившего на мой остров!
В самом разгаре моих страхов, когда я бросался от предположения к предположению и ни на чем не мог остановиться, мне как то раз пришло в голову, не сам ли я раздул всю эту историю с отпечатком человеческой ноги и не мой ли это собственный след, оставленный в то время, когда я в предпоследний раз ходил смотреть свою лодку и потом возвращался домой. Положим, возвращался я обыкновенно другою дорогой: но разве не могло случиться, что я изменил своему обыкновению в тот раз. Это было давно, и мог ли я с уверенностью утверждать, что шел именно той, а не этой дорогой. Конечно, я постарался уверить себя, что так оно и было, что это мой собственный след и что в этом происшествии я разыграл дурака, поверявшего в им же созданный призрак, испугавшегося страшной сказки, которую он сам сочинил.
После этого я стал приободряться и выходить из дому, — ибо первые трое суток после сделанного мною злосчастного открытия я не высовывал носа из своей крепости, так что начал даже голодать: я не держал дома больших запасов провизии, и на третьи сутки у меня оставались только ячменные лепешки да вода. Меня мучило также, что мои козы, которых я обыкновенно доил каждый вечер, остаются недоенными: я знал, что бедные животные должны от этого страдать, и, кроме того, боялся, что у них может пропасть молоко. И мои опасения оправдались: многие козы захворали и почти перестали доиться.
Итак, ободрив себя уверенностью, что это след моей собственной ноги, и что я воистину испугался собственной тени, я начал снова ходить на дачу доить коз. Но если бы вы видели, как несмело я шел, с каким страхом озирался назад, как я был всегда начеку, готов в каждый момент бросить свою корзину и пуститься наутек, спасая свой живот, вы приняли бы меня или за великого преступника, который не знает, куда ему спрятаться от своей совести, или за человека, только что пережившего жестокий испуг (как оно, впрочем, и было).
Но после того, как я выходил в течение двух или трех дней и не открыл ничего подозрительного, я сделался смелее. Я положительно начинал приходить к заключению, что я сам насочинял себе страхов; но чтобы уже не оставалось никаких сомнений, я решил еще раз сходить на тот берег и сличить таинственный след с отпечатком моей ноги: если бы оба следа оказались тожественными, я мог бы быть уверен, что я испугался самого себя. Но когда я пришел на то место, где был таинственный след, то для меня, во первых, стало очевидным, что, когда я в тот раз вышел из лодки и возвращался домой, я никоим образом не мог очутиться в этой стороне берега, а во вторых, когда я для сравнения поставил ногу на след, то моя нога оказалась значительно меньше его. И опять меня обуял панический страх: я весь дрожал, как в лихорадке; целый вихрь новых догадок закружился у меня в голове. Я ушел домой в полном убеждении, что на моем острове недавно побывали люди или, по крайней мере, один человек. Я даже готов был допустить, что остров обитаем, хотя до сих пор я этого и не знал; а отсюда следовало, что меня каждую минуту могут захватить врасплох. Но я совершенно не знал, как оградить себя от этой опасности.
К каким только нелепым решениям ни приходит человек под влиянием страха! Страх отнимает у нас способность распоряжаться теми средствами, какие разум предлагает нам на помощь. Если дикари, рассуждал я, найдут моих коз и увидят мои поля с растущим на них хлебом, они будут постоянно возвращаться на остров за новой добычей; а если они заметят мое жилье, то непременно примутся разыскивать его обитателей и доберутся до меня. Поэтому первой моей мыслью было переломать изгороди всех моих загонов и выпустить весь окот, затем перекопать оба поля и таким образом уничтожить всходы риса и ячменя, наконец, снести свою дачу, чтобы неприятель не мог открыть никаких признаков присутствия на острове человека.