к этому материнскую истерию — «и будет мой портрет готов». Белый, которого все считали безумцем, был в тысячу раз здоровей его, и все навязчивые идеи, все садомазохистские фантазии Сологуба бледнеют перед этим родовым, наследственным, клиническим безумием, так восторженно резонировавшим с любыми развалами и распадами. «Я люблю гибель, всегда любил ее» — чего вы хотите? Не требуется особенного ума, чтобы сопоставить это с его ненавистью к обыденности, простой и реальной жизни — и понять, что его пресловутый не-либерализм как раз и был, в сущности, отказом от жизни как таковой. Во имя Великого. Которого вне жизни, как вдруг выяснилось, нет. Можно разрушить дом из ненависти к клопам, скрипучим диванам, тусклым лампочкам и ученическим гаммам, — но в ледяной пустыне жить нельзя.
Душевнобольные этого не понимают. Иногда, впрочем, это вдруг становится им ясно — и тогда конец. Под конец он несколько дней кричал криком — как пелевинские постигшие, которых специально сажают в пробковые камеры.
Узнав о его смерти, Чуковский весь день проплакал. Каждый дом, писал он в дневнике, словно говорил мне: «И не надо никакого Блока. И отлично».
Но это не повод разрушать дома — Чуковский это понимал.
Я заканчиваю сейчас большую книгу о восемнадцатом годе — самом интересном годе в российской истории прошлого века, как представляется мне. И есть у меня там любимый эпизод — когда интеллигенция двух враждующих кланов, условных архаистов и условных новаторов, сходится для краткого перемирия на свадьбе новатора и архаистки.
Оба клана к Блоку относятся неважно: для футуристов он недостаточно революционен, для консерваторов вовсе неприемлем, поскольку, во-первых, декадент, а во-вторых, еще и предатель. Но после того, как выпиты первые кружки нелегально добытого спирта, разведенного водой и чуть подслащенного сахарином, — интеллигенция, как обычно, начинает читать стихи; и все, как выясняется, читают Блока.
Не было и не будет никого, кто точней и музыкальней выразил безнадежно миновавшее время, не было никого, кто так врезался бы в память. Больше того — при своей душевной болезни, метаниях и загулах он был единственным святым во всей русской поэзии: целомудреннее Пушкина, пламеннее Жуковского, сдержаннее Лермонтова, чище Некрасова, умнее и глубже Фета и Полонского, честнее и последовательнее всех. Любить гибель — значит погибнуть.
Главному герою книжки в фамилии Блока всегда слышится запрет, «блок»: некое предупреждение о том, что сюда нельзя. Здесь зона риска, здесь любовь к тому, что в конечном итоге всех погубит. Но, слушая архаистов и новаторов, наизусть читающих главного поэта эпохи, он понимает: фамилия его значит совсем другое. Это блок в том значении, в котором упоминали его когда-то в Думе: блок кадетов и прогрессистов… монархистов и черносотенцев… Блок — союз, всеобъединяющая, всесильная музыка: мы — и левые, и правые, — обречены погибнуть уже потому, что имеем дело со словом, что ненавидим пошлость обыденности и зовем бурю; эта буря сожрет нас первыми, и тут уже неважно — патриоты мы или либералы. Стихия об убеждениях не спрашивает. Все мы — рыцари одного нерушимого Блока: «Цель нашу нельзя обозначить, цель наша — концы отдавать», как сказала Новелла Матвеева, почти всего Блока знающая наизусть.
Блок — не для жизни. И чем дальше его стихи будут от жизни, тем лучше. И нас не слушайте, когда мы накликаем бурю или проклинаем либерализм: мы художники, а следовательно, не либералы, — но вы люди, а следовательно, не должны слушаться художников. Блок — для подростков и поэтов, для взыскующих града, для кого угодно, — а вовсе не для руководства к действию.
Но всем, кому тесно и скучно на земле, он был и будет утешением и оправданием — нерушимый Блок мальчиков и девочек из хороших семей, дитя, восторженно приветствующее серые военные корабли.
Из цикла «Ante lucem» [1]
(1898–1900)
Не призывай. И без призыва
Приду во храм.
Склонюсь главою молчаливо
К твоим ногам.
И буду слушать приказанья
И робко ждать.
Ловить мгновенные свиданья
И вновь желать.
Твоих страстей повержен силой,
Под игом слаб.
Порой — слуга; порою — милый;
И вечно — раб.
14 октября 1899
Из цикла «стихи о прекрасной даме»
(1901–1902)
«Я вышел. Медленно сходили…»
Я вышел. Медленно сходили
На землю сумерки зимы.
Минувших дней младые были
Пришли доверчиво из тьмы…
Пришли и встали за плечами,
И пели с ветром о весне…
И тихими я шел шагами,
Провидя вечность в глубине…
О, лучших дней живые были!
Под вашу песнь из глубины
На землю сумерки сходили
И вечности вставали сны!..
25 января 1901.
С.-Петербург
«Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…»
И тяжкий сон житейского сознанья
Ты отряхнешь, тоскуя и любя.
Вл. Соловьев
Предчувствую Тебя. Года проходят мимо —
Всё в облике одном предчувствую Тебя.
Весь горизонт в огне — и ясен нестерпимо,
И молча жду, — тоскуя и любя.
Весь горизонт в огне, и близко появленье,
Но страшно мне: изменишь облик Ты,
И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.
О, как паду — и горестно, и низко,
Не одолев смертельныя мечты!
Как ясен горизонт! И лучезарность близко.
Но страшно мне: изменишь облик Ты.
4 июня 1901. С. Шахматово
«Я жду призыва, ищу ответа…»
Я жду призыва, ищу ответа,
Немеет небо, земля в молчаньи,
За желтой нивой — далёко где-то —
На миг проснулось мое воззванье.
Из отголосков далекой речи,
С ночного неба, с полей дремотных,
Всё мнятся тайны грядущей встречи,
Свиданий ясных, но мимолетных.
Я жду — и трепет объемлет новый,
Всё ярче небо, молчанье глуше…