Каждое утро он приходил поцеловать руку отцу, тот был болен и лежал в постели. Маркиз чувствовал себя лучше и разговаривал с сыном, как всегда, серьезно и обстоятельно. Вопросы отца скользили один за другим, словно зерна четок, а его «да, отец», «нет, отец» звучали, как ответы служки священнику во время мессы. Марсиаль уважал маркиза, но никто бы не догадался за что. Он уважал отца за высокий рост и за то, что на его груди, когда он выезжал на балы, сверкали ордена; за то, что у него была сабля и золотое шитье на мундире; за то, что как-то на пасху он съел на пари целого индюка, начиненного миндалем и изюмом; за то, что иногда он хватал какую-нибудь мулатку, подметавшую ротонду,— наверняка чтобы высечь девчонку,— и уносил на руках к себе в комнату. Спрятавшись за портьерой, Марсиаль потом видел, как она выходила, заплаканная и растерзанная, и радовался, что ее наказали, ведь она всегда доедала компот из вазы в буфете.
Отец был существом грозным и великодушным, и его следовало любить больше всех после Бога. Для Марсиаля он был большим Богом, чем сам Господь, ведь дары отца были каждодневны и ощутимы. И все же он предпочитал Бога, живущего на небесах,— тот меньше докучал ему.
10
Когда мебель еще немножко подросла и Марсиаль уже отлично знал, что находится под кроватями, шкафами и секретерами, он утаил от всех великое открытие: жизнь ничего не стоила без кучера Мельчора. Ни Бог, ни отец, ни расшитый золотом епископ во главе процессии тела Господня не шли ни в какое сравнение с Мельчором.
Мельчор приехал из дальних стран. Он был потомком покоренных царей. В его царстве жили слоны, бегемоты, тигры и жирафы. Там люди не работали, как дон Абундио, в темных конурах, набитых бумагами. Они были там хитрее зверей. Как-то раз один охотник поймал в голубом озере огромного крокодила, обманом заставив его заглотать копье, на которое насадил двенадцать жареных гусей. Мельчор знал чудесные песни, их легко было выучить, потому что слова там ничего не значили и все время повторялись. Он воровал сласти на кухне, удирал по ночам из конюшни и, случалось, швырял камнями в жандармов, а потом исчезал в темных закоулках улицы Амаргура.
В дождливые дни его сапоги сушились в кухне у очага. Марсиаль мечтал, чтобы его ноги выросли и он тоже мог бы надеть такие сапоги. Правый назывался Каламбин, левый — Каламбан. И этот человек, который укрощал необъезженных коней, лишь схватив их двумя пальцами за губу, этот важный господин в бархате, шпорах и блестящем высоком цилиндре понимал, как прекрасна прохлада мраморного пола, и прятал под мебелью фрукты и пирожные, стащив их с подноса, приготовленного для большой гостиной. У Марсиаля и Мельчора был общий тайный склад миндаля и леденцов, который они с многозначительным хохотом называли «Ури, ури, ура». Вместе они обшарили сверху донизу весь дом, и, кроме них, никто не знал о существовании подвальчика под конюшней, набитого бутылками из-под голландского джина, или о том, что на заброшенном чердаке над комнатами служанок в ящике с разбитым стеклом теряют последние крылышки пропылившиеся бабочки.
11
Когда Марсиаль приобрел привычку ломать все вокруг, он забыл Мельчора и привязался к собакам. Их было много. Большой пес, полосатый, как тигр; спаниель с обвисшими сосками; борзая, слишком старая, чтобы с ней играть; лохматая сука, за которой остальные вдруг принимались бегать целой стаей, так что служанкам приходилось запирать ее.
Больше всех Марсиаль любил Рыжего — он растаскивал обувь по всем комнатам и выкапывал розовые кусты в патио. Весь в угольной пыли или в красной глине, этот пес отнимал еду у других собак, визжал без всякой причины, зарывал возле фонтана ворованные кости. Не прочь он был полакомиться и только что снесенным яйцом, причем курица взлетала в воздух, подброшенная вверх неожиданным ударом собачьей морды. Все пинали Рыжего ногами. Но Марсиаль заболевал, если его любимца выгоняли прочь. А пес неизменно возвращался домой, как бы далеко его ни заводили — хотя бы даже дальше богадельни,— возвращался, торжествующе помахивая хвостом, и снова занимал свое место, на какое не польстилась бы ни одна охотничья или сторожевая собака.
Рыжий и Марсиаль мочились вместе. Иногда они выбирали для этой цели персидский ковер в гостиной, оставляя на его шерсти бурые, медленно расползавшиеся пятна. За это их пороли ремнем. Но ремень бил совсем не так больно, как думали взрослые. Зато порка давала обоим прекрасный повод поднять отчаянный визг и вызвать сочувствие соседей. Когда косоглазая соседка, жившая под самой крышей, обзывала его отца «душегубом», Марсиаль незаметно подмигивал Рыжему. Поплакав еще немного, они зарабатывали себе по кусочку бисквита — в утешение,— и все забывалось. Оба они ели землю, кувыркались на солнце, пили воду из фонтана с рыбками, искали тени в ароматных зарослях альбааки. В жаркое время дня кто только не собирался у больших, хранивших влагу глиняных кувшинов в патио. Приходила серая гусыня с жировым мешком между кривыми ногами; старый петух с ощипанным задом; ящерица, которая говорила «ури, ура», на шейке у нее вздувался розовый галстучек; печальный уж, родившийся в городе, где не было ни единой самочки; мышь, затыкавшая свою норку орешком карея. Однажды Марсиалю показали собаку.
— Гав, гав! — сказал он.
Он говорил на своем особом языке. Он достиг полной свободы. И тянулся руками к предметам, до которых на самом деле не мог дотянуться.
12
Голод, жажда, тепло, боль, холод. Все способности Марсиаля свелись к восприятию этих единственно существенных реальностей; он уже отказался от света, ибо теперь свет имел для него второстепенное значение. Он не знал своего имени. После крестин и неприятного вкуса соленой воды ему больше не нужны были ни обоняние, ни слух, ни даже зрение. Его руки прикасались к чему-то приятному и мягкому. Он чувствовал и воспринимал окружающее всем своим существом. Внешний мир проникал в него через все поры. И вот он закрыл глаза, различавшие перед собой лишь пелену тумана, и нырнул в горячее, влажное, полное тьмы умирающее тело. И тело это, почувствовав, что они слились в единое существо, вернулось к жизни. Но теперь время побежало быстрее, отмечая последние его часы. Минуты скользили, шурша, как карты под большим пальцем игрока.
Вихрем кружились перья, и каждая птица превращалась в яйцо. Рыбы съежились и обернулись икринками, оставив белоснежную чешую на дне водоема. Пальмы, сложив кроны, ушли под землю, словно закрытые веера. Стебли втянули в себя листья, и почва поглотила все, ею порожденное. Гром прокатывался по галереям. В замше перчаток прорастала шерсть. Ткань шерстяных плащей разделилась на нити, и они, завиваясь, возвращались в руно пасущихся вдали овец. Шкафы, секретеры, кровати, распятия, столы, жалюзи срывались с мест и летели сквозь ночь к своим древним корням в дремучей сельве. Все, что было сбито гвоздями, рассыпалось. Неведомо где стоявшая бригантина на всех парусах понесла в Италию мрамор полов и фонтана. Щиты и латы, подковы, ключи, медные кастрюли, конские мундштуки — все таяло, плавилось и бурной широкой рекой по галереям с сорванной крышей низвергалось на землю. Все преображалось, возвращаясь к своему первобытному состоянию. Кирпичи превратились в глину, и на месте дома раскинулся голый пустырь.
13
Когда на следующей день рабочие вновь пришли разбирать дом, они увидели, что вся работа сделана. Кто-то унес статую Цереры, проданную накануне антиквару. Подав жалобу в профессиональный союз, рабочие уселись на скамьях в муниципальном парке. И тут кто-то вспомнил давнюю историю о маркизе де Капельяниас, утопившейся майским вечером среди маланг в водах Альмендареса. Но никто не слушал рассказ, потому что солнце двигалось с востока на запад, а часы, бегущие вправо по циферблату, от безделья текут медленнее и ведут нас прямо к смерти.
...et facta est pluvia super terrain... [131]
1
Каноэ заполнили рассвет. В просторнейшую заводь, озеро, внутреннее море, возникшее там, где невидимо сливаются воды Реки, Стекающей Сверху — истоки ее неведомы,— и воды Реки, Текущей Справа, суденышки вплывали молниеносно, стремясь предстать перед прочими во всей своей красе, а затем гребцы всаживали шесты в грунт и резко останавливали каноэ возле тех, которые уже стояли на якоре, сгрудившись, притиснувшись борт к борту, и по ним во множестве сновали люди, отпускали шуточки, корчили гримасы, перескакивали, щеголяя ловкостью, с каноэ на каноэ незваными гостями. Здесь сошлись мужчины из враждовавших племен — враждовавших веками из-за того, что похищали друг у друга женщин и отнимали еду, — и они не рвались в бой, забыли про распри, переглядывались с размягченными улыбками, хоть покуда еще не заговаривали друг с другом. Здесь были люди из племени Вапишан и люди из племени Ширишан, которые некогда — быть может, два, три, четыре столетия назад — перерезали друг у друга всех охотничьих собак, вели битвы не на жизнь, а на смерть, такие яростные, что, случалось, не оставалось никого, кто мог бы о них поведать. Но шуты, лица которых были размалеваны соком разных растений, все перескакивали и перескакивали с каноэ на каноэ, выставляя напоказ оленьи рога, торчавшие у них между ног, и тряся погремушками из раковин, подвязанными снизу. Этот лад, этот всеобщий мир удивлял вновь прибывших; их оружие, готовое к делу, перехваченное веревками, которые ничего не стоило стряхнуть, лежало, никому не видное, на дне каноэ, но под рукою. И все это: скопление суденышек, согласие, воцарившееся меж братьями-недругами, разнузданность шутов — стало возможно потому, что все племена: и племена, жившие по ту сторону бурных потоков, и племена, не имевшие своих земель, и племена, не ведавшие огня, и племена кочевников, и племена с Пестроцветных Гор, и племена с Дальних Истоков — получили весть о том, что Старец призвал их к себе, дабы помогли ему в некоем великом деле. Племена — враждовали они друг с другом или нет — чтили ветхого годами Амаливака за мудрость, за всеведение, за здравомыслие, за то, что прожил столько лет на этом свете, за то, что воздвиг там, наверху, на гребне горы, три каменные глыбы, которые, когда били по ним каменным билом, чтобы гремели, люди именовали барабанами Амаливака. Амаливак не был божеством в истинном смысле слова, но был он человеком сведущим; и ведал немало такого, что скрыто от обычных смертных, ибо ему, возможно, довелось вести беседы с Великой Змеей-Прародительницей, той, что возлежит на горах, прижавшись к их извивам всеми извивами тела, как одна рука прижимается к другой; с Великой Змеей, произведшей на свет грозных богов, которые управляют людскими судьбами, ниспосылают Благо в красивом клюве птицы-перцеяда, многоцветной, как радуга, ниспосылают Зло в устах коралловой змеи, крохотная изящная головка которой прячет самый смертоносный из ядов. У всех на устах была одна и та же шутка: Амаливак до того стар, что разговаривает сам с собою и плетет всякий вздор в ответ на вопросы, которые сам же и задает то себе, а то кувшинам, корзинам, деревянным укладкам, словно они тоже люди. Но уж коли Старец Трех Барабанов сзывает народ, стало быть, что-то случится. Вот почему Самая Тихая Заводь, образовавшаяся в том месте, где Река, Стекающая Сверху, сливается с Рекою, Текущей Справа, в то утро полнилась, переполнялась, кипела лодками-каноэ.