И в тот же миг он обернулся к ней и сказал:
– Ну что, Мэри? – со странной робостью, которая так ей нравилась.
Она рассмеялась и, понимая, что не стоит смеяться в самый ответственный момент, поспешила объяснить: ее позабавили люди на улице. Действительно, под окном остановился автомобиль с пожилой дамой, закутанной в голубые шали, и служанкой на сиденье напротив, державшей на руках той-спаниеля; прямо посереди дороги женщина, с виду крестьянка, катила тележку с хворостом, и какой-то бейлиф [63] в крагах обсуждал состояние рынка домашнего скота со священником, а тот с ним не соглашался.
Она перечислила их всех – сейчас она готова была нести любую чушь, и пусть он сочтет ее глупой. И в самом деле, то ли от жары в помещении, то ли от хорошо прожаренного ростбифа, а может, оттого, что Ральф, что называется, «принял решение», но он, похоже, перестал искать в ее словах здравый смысл, логику и прочие признаки большого ума. Мысли его, громоздясь одна на другую, образовывали сейчас некое шаткое и причудливое сооружение вроде китайской пагоды, состоящее наполовину из фраз, оброненных селянами в крагах, наполовину из обрывков собственных мыслей: что-то об утиной охоте, что-то о римском завоевании Линкольна и об отношении сельских джентльменов к своим женам, – но внезапно из этого несвязного вздора вынырнула одна мысль: ему следует жениться на Мэри. Эта мысль была такой неожиданной, что, казалось, появилась сама собой. И в этот момент он повернулся, и с языка слетела привычная фраза:
– Ну что, Мэри?..
Эта идея, как он ее себе поначалу представлял, была такой новой и интересной, что он почти решился сразу же рассказать о ней Мэри. Однако старая привычка делить все свои мысли на две группы, прежде чем обращаться к ней, пересилила. Но пока она смотрела в окно и описывала ему пожилую даму в голубом, тетку с коляской, бейлифа и спорщика-священника, его глаза невольно наполнились слезами. О, если бы можно было положить голову ей на плечо и выплакаться всласть, а она бы нежно гладила его по волосам, приговаривая: «Ну-ну, успокойся! Расскажи лучше, кто тебя обидел…» – и они бы сидели, тесно прижавшись друг к другу, и она обнимала бы его, как обнимала когда-то матушка. Он понял, что страшно одинок и что боится людей в этом зале.
– Как все это гадко! – вырвалось у него вдруг.
– О чем это вы? – спросила она без особого интереса, пристально глядя в окно.
Почему-то ее безразличие возмутило его, хотя что толку возмущаться, ведь она, считай, на полпути в Америку…
– Мэри, – сказал он, – мне надо с вами поговорить. Мы ведь уже поели, почему же не уносят тарелки?
Мэри, даже не глядя на него, поняла, что он волнуется, и, похоже, догадывалась, что он хочет ей сказать.
– Заберут еще, всему свое время, – сказала она, и, желая показать, что она-то совершенно спокойна, приподняла солонку и смела крошки в кучку.
– Я должен извиниться, – продолжал Ральф, еще не зная толком, что скажет: странно, но он чувствовал, что должен сейчас же довериться ей решительно и бесповоротно, пока не исчез этот удивительный момент близости. – Я понимаю, что очень дурно с вами обошелся. То есть я хочу сказать, что я вам солгал. Вы ведь догадывались, что все это ложь? И тогда, на Линкольнз-Инн-Филдс, и сегодня во время нашей прогулки. Я обманщик, Мэри. Знали вы об этом, Мэри? И вообще, хорошо ли вы меня знаете?
– Думаю, да, – ответила она.
В этот момент официант забрал у них тарелки.
– Правда то, что я не хочу отпускать вас в Америку, – сказал он, не сводя глаз с солонки. – На самом деле то, что я к вам чувствую, ужасно и даже оскорбительно. – Он говорил негромко, стараясь сдержать волнение. – Если бы я не был таким самонадеянным идиотом, я бы посоветовал вам держаться от меня подальше. И все же, Мэри, несмотря на то что у меня относительно себя нет иллюзий, я все равно считаю, что нам стоит получше узнать друг друга, – такова жизнь, не правда ли? – Он кивком указал на присутствующих в зале. – Потому что, разумеется, в идеале, и даже в более приличном окружении, вам точно не следовало бы связываться со мной – всерьез, я имею в виду.
– Но ведь и я тоже не идеальный человек, – сказала Мэри тихо и раздумчиво, но, хотя говорила она еле слышно, за столиком воцарилось такое напряжение, что другие посетители трактира почувствовали это и уже поглядывали на них со смешанным чувством жалости, умиления и любопытства. – Я очень эгоистична – больше, чем вы думаете, и я гораздо более прозаична. Мне нравится командовать – вероятно, это самый большой мой недостаток. И, в отличие от вас, у меня нет этой беззаветной любви… – тут она вдруг запнулась и, мельком глянув на него, словно желая уточнить, о какой именно любви идет речь, – …к истине, – договорила она, как будто нашла наконец то, что искала.
– Я уже говорил вам, что я лжец, – упрямо повторил Ральф.
– Да, но только в мелочах, – возразила она нетерпеливо. – Не в серьезных делах, вот что важно. Смею предположить, в мелочах я честнее вас. И все же я бы не смогла любить, – она сама удивилась, что произнесла это слово, хотя было непросто, – того, кто лжет в главном. Я ценю правду, и очень даже, но не так, как вы. – Ее голос становился все тише и тише и, наконец, дрогнул, прервавшись: она едва удерживалась от рыданий.
«Боже мой! Она меня любит! – догадался вдруг Ральф. – Как же я раньше этого не замечал? Она вот-вот расплачется!»
Эта догадка поразила его; кровь бросилась ему в голову, и, хотя минуту назад он чуть было не попросил ее руки, мысль о том, что она его любит, казалось, все изменила, и теперь он уже не мог этого сделать. Он не осмеливался даже смотреть на нее. Если бы она заплакала, он не знал бы, чем ее утешить. Ему казалось, что произошло нечто ужасное, непоправимое. Официант снова переменил тарелки.
В волнении Ральф встал и, отвернувшись от Мэри, уставился в окно. Люди на улице казались ему распадающимися и складывающимися вновь фрагментами головоломки, это было очень похоже на картину его собственных мыслей и чувств, точно так же возникавших и распадавшихся в его голове. То он бурно радовался тому, что Мэри его любит, а в следующий миг ему казалось, что он ничего к ней не чувствует, и более того, ее любовь была ему неприятна. То ему хотелось тотчас жениться на ней, то бежать без оглядки и больше никогда ее не видеть. Чтобы как-то обуздать эти беспорядочно скачущие мысли, он заставил себя прочесть надпись на витрине аптеки прямо напротив, затем рассмотрел склянки под стеклом, затем обратил взор на небольшую группу женщин, разглядывающих большую витрину мануфактурного магазина. Кое-как ему удалось взять себя в руки, и он уже собрался было обернуться и попросить у официанта счет, как вдруг заметил высокую фигуру, быстро движущуюся по другой стороне тротуара, – высокую, стройную, с горделивой осанкой, и так странно было видеть ее в этом непривычном окружении. В левой руке она держала перчатки. Все это Ральф заметил и узнал даже раньше, чем всплыло имя, давшее всему этому название: Кэтрин Хилбери. Казалось, она ищет кого-то. И действительно, она оглядывалась по сторонам, и в какой-то миг ее взгляд скользнул по эркерному окну, за которым стоял Ральф, но она тотчас отвернулась, так что ему оставалось лишь гадать, заметила она его или нет. Это нежданное видение произвело на него сильное впечатление. Словно он узрел некий образ, вызванный к жизни одной силой мысли и сотканный из мечты, а не живую женщину из плоти из крови, спешащую куда-то по другой стороне улицы. Но при этом он вовсе не думал о ней. Впечатление было настолько сильным, что он не мог от него ни отмахнуться, ни даже разобраться, действительно ли ее он видел или то было наваждение.
Ральф опустился на стул и сказал отрывисто, обращаясь скорее к себе самому, а не к Мэри:
– Это была Кэтрин Хилбери.
– Кэтрин Хилбери? О чем это вы? – спросила она, поскольку не поняла, что он говорит об увиденном за окном.
– Кэтрин Хилбери, – повторил он. – Но ее уже нет.
– Кэтрин Хилбери! – Ужасная догадка мелькнула в ее голове. – Я всегда знала, что это Кэтрин Хилбери! – Теперь ей все стало ясно.
После минутного молчания она подняла взгляд на Ральфа: он смотрел затуманенным взором прямо перед собой, но его взгляд был устремлен туда, где ничто не напоминало о том, где они сейчас, в такую даль, которая за все годы их знакомства так и осталась для нее недосягаемой. Весь его облик – чуть приоткрытые губы, непроизвольно сжатые руки – говорил о том, что он целиком погружен в радостное созерцание, ей казалось, что между ними пала невидимая завеса, разом отгородившая его от нее. Она все это видела ясно, и, даже если б он изменился до неузнаваемости, она и это приняла бы как должное тоже, потому что чувствовала: только так – собирая один за другим все факты и складывая их вместе – она еще может продержаться, не рассыпаться в прах, а по-прежнему сидеть за этим столом, как будто ничего не случилось. Истина была ей поддержкой; она даже подумала вдруг, глядя на его лицо, что свет истины сияет не в нем, а где-то далеко за ним, – свет истины, повторила она про себя, поднимаясь, сияет над миром не для того, чтобы мы тревожили его нашими личными бедами.