38
Марина теперь забегала каждый день, крутилась, старалась сделать что-нибудь хорошее. Каждый раз, заметив улучшение, изумлялась. Вот Дуля сама ходит, вот сварила кашу, вот читает книгу, смотрит телевизор – однажды смотрела пять часов подряд! Марина радовалась не меньше меня:
– Пять часов? Да мне бы дурно стало! Ну, мама! Кто ж знал, что врачи ошиблись!
Никогда она не была так хороша с нами. Ее интересовало все. Однажды даже увидела на столе распечатку “Богов Ханаана”, сунула нос, попала как раз на цитату в переводе Афанасьевой, сказала “Ух ты”, попросила почитать и утащила к себе, зная, что мне это приятно. А однажды повезла нас в тель-авивский ресторанчик на берегу моря – у нее было настроение, как у меня после Ульвика и “Ланиадо”: надо торопиться жить. Эта поездка понадобилась зачем-то ей самой. Были какие-то отношения с одним возникшим в ее жизни человеком. Забота о нас совместилась с личным интересом. Это уж у Марины стало рефлексом: времени нет катастрофически, надо объединять сразу несколько дел, убивать одним выстрелом всех.
Дуля ее подвела. Часовую езду в пробках кое-как преодолела, мы вышли из машины в сотне метров от ресторанчика, я держал под руку, прошли половину пути. Рядом, у самой воды, была дискотека, разукрашенный лампочками шатер шапито, перед входом толпилась молодежь, и оттуда рвалась запредельной громкости музыка. Дуля осела на моей руке. Я пытался удержать, но сам не устоял, и мы вдвоем, обхватив друг друга, повалились на асфальт. Шок длился долю секунды, и Дуля пришла в себя. Не понимала, что случилось и где находится. О ресторане уже не было речи. Кое-как, поддерживая с двух сторон, довели ее до машины и поехали домой.
Планы Марины рухнули, мы все были расстроены и раздражены. Но я рассказываю о Локтеве. В этот вечер, забегая к нам посмотреть на Дулю, она принесла распечатку и тихонько положила возле компьютера. Дуля спала, и я не удержался, небрежно спросил:
– Прочла?
Так же небрежно она ответила:
– А это надо читать?
То есть она не только не прочла, она разозлилась на меня за то, что занимаюсь какими-то глупостями. И от этого нельзя было отмахнуться. Марина закончила престижный вуз, на работе читала с листа и с экрана уйму текстов, мудреные инструкции, методики, проспекты, справки и рекомендации на русском, иврите и английском. У нее была привычка к чтению, то есть если день проходил без чтения, ей чего-то нехватало. На тумбочке перед кроватью стопками лежали романы на иврите и английском, кипы толстых журналов со строгими обложками, – говорить о том, что Локтев ей непонятен, уж никак не приходилось. Если ей непонятен, то кому же понятен?
Он был понятен, но не имел права на внимание. Она и в этом оставалась собой, автомобилистом на трассе. Ей так же скучно было вникать в свою психологию, как в устройство своего автомобиля. Если в автомобиле возникала проблема, она обращалась в автосервис, и так же при психических проблемах обратилась бы к психологу. Она была настроена на это. Ей незачем было вникать в Локтева, но она не собиралась вникать и в Карла Юнга.
Она просто пойдет к психологу и заплатит за визит сумму, равную отцовскому пособию по старости. Сядет в кресло и комфортно поболтает о своих проблемах. Будет видеть, что перед ней шарлатан, и это ее не смутит. Как не смущают наукообразные статьи того же шарлатана в глянцевых журналах. Они написаны на языке, понятном ей, и она их читает с пользой для себя. И надо признать, что шарлатан поможет ей больше, чем чтение Юнга и Локтева. Это не ритуал, но это то место, где был когда-то ритуал.
Я уважал в ней это. Она знала, что ей нужно. Ей не нужно было лишнее знание, как не нужна лишняя сложность. Они уменьшают скорость реакций. Кошка не может поймать ртом пролетающего комара, а лягушка может, потому что у нее сигнал от глаза идет напрямую к мышце, минуя мозг. Жизнь Марины требовала от нее скорости.
Это было рационально точно так же, как было рационально дробление науки и ее уход от мировоззренческих вопросов. Но это была странная целесообразность, я чувствовал ее враждебность.
Время вытесняло моих кумиров, они мешали прогрессу. Я еще не пришел в себя после обморока Дули. Ее сразила неимоверно громкая музыка, обрушившаяся на нас из дискотеки. Нельзя безнаказанно увеличивать громкость музыки. Это агрессия. От сильных звуков плачут грудные дети и разбегаются звери. Зачем же владельцы дискотек соревновались друг с другом в нечеловеческой громкости? Ими двигала все та же рациональность: молодежь шла туда, где мощнее были звуковые колонки. Как наркотики требуют увеличения дозы, музыка требовала все большей и большей громкости. Она стремилась к техническому пределу. На этом пределе даже простенькая мелодия не прорезалась, как не прорезается граверная игла на стали, музыка шла штрихами и зазубринами. Простота мелодии тоже стремилась к своему пределу, за которым мелодия превращалась в рев. Все живое, имеющее уши, бежит прочь от такого рева, и в парнях и девочках тоже не мог не возникнуть импульс к бегству, а они преобразовали его в танец. Без импульса к бегству их танец не мог состояться. Не так ли строятся и брачные танцы животных: отталкивание, притягивание, опять отталкивание – два элемента танцевальных па, из которых вяжутся сложнейшие ритуалы. Импульс к бегству играл роль пружины, заставляющей двигаться. Другие пружины ослабли и не работали, векселя Астарты не принимались к оплате, золотой запас истощился, сказал бы Локтев и добавил бы: не Астарта заманивает молодых на дискотеку, а Д-н. Но это был очень опасный импульс. Я подумал, что, может быть, мышление вместо действия – это не самый плохой выход.
Дуля все спала, я сидел перед телевизором, включив его без звука. Показывали какой-то телесериал, часто выскакивала реклама, одна и та же, блоками. Примелькалась женщина, садящаяся в шикарный автомобиль и закидывающая ноги под рулевую колонку. Каждый раз пытался рассмотреть ноги и каждый раз не успевал. Наконец, сообразил: план взлетающих ног длился меньше времени, чем нужно глазу для осознания картинки.
Вспомнился кинозал в старом тракторозаводском клубе, где перед сеансами показывали хронику. Если показывали новый автомобиль, ГАЗ или ЗиС, на экране двигались шатуны, поршни в цилиндрах и колеса в подшипниках, вращались коленвалы, и меня завораживала эстетика полированной стали, матово блестящей в прозрачном машинном масле. Это был тот редкий случай, когда эстетика воплощала этическую мысль. Новые машины превосходили старые в мощности, скорости, красоте, долговечности, надежности и удобстве. Они должны были сделать жизнь легче, разумнее и счастливее. Зритель видел идею прогресса в чистом виде, диктор растолковывал, чем новая модель лучше старой, иногда на экране появлялась нарисованная стрелка: вот здесь, вот поэтому. Реклама, если это можно было назвать рекламой, обращалась к разуму. Красота была рациональной.
Когда это было? В пятидесятых? Шестидесятых? Теперь машины покупают люди, которые не собираются вникать в технические преимущества и тонкости. Во всяком случае, Марина сменила третью, не интересуясь техническими характеристиками. Опять поехал рекламный блок, опять влетали в автомобиль стройные ноги, и я, наконец, понял, в чем дело: план ног, усеченный на какие-то доли секунды, был усечен намеренно и квалифицированно, чтобы зритель увидел, но не рассмотрел то, что ему показывают. План длился ровно столько, сколько нужно, чтобы создать в глазу физиологическое раздражение. Оно, в свою очередь, создавало чувство незавершенности, недополученности, а следующий план рекламируемой машины, чуть затянутый, прикреплял чувство недополученности к нему.
От блудниц Астарты требовалось не провоцирование семяизвержения, а невнятность вызываемого желания, сказал бы Локтев. Эта невнятность была обязательной. Она делала желания взаимозаменяемыми. Существовал рынок желаний, и на нем нужен был эквивалент, подобный денежному в товарном рынке. Подобно денежной массе, эквивалент мог заменяться векселями и работать без наличных.
Все было рационально. При этом существовала разница между рациональностью моей послевоенной молодости и теперешней. Тогда под рациональностью мы все, как Петро, понимали удовлетворение потребностей. Поэтому реклама автомобилей обращалась к разуму, а танцы в танцзале этажом ниже шли под негромкую сексуальную музыку. Теперь дискотека и телереклама все обнажили. То, что нам казалось потребностью, было чем-то другим. Петро ошибался. Это шло не изнутри, как физиологическая потребность, а навязывалось извне, как приказ, и отдавшему приказ не было дела до наших потребностей. Возможно, я сейчас пытаюсь выразить не очень привычную мысль. Приказ – слово Локтева. Существуют разные объяснения, в разных масштабах, как выразился бы сам Локтев. Например, есть экономическое объяснение: рыночная экономика должна подстегивать потребительский спрос, иначе наступит кризис. Есть социологическое объяснение: людьми движет социальный престиж (кстати, почему бы здесь не поклониться Конраду Лоренцу?), вещи – символы социального престижа. Есть психологическое: потребительство – сверхкомпенсация или что-то в этом роде. Но почему возникли здесь и сегодня именно эта экономика, именно такое общество и именно такие личности? Локтев попытался понять. Его “приказ” – это, как я понимаю, то, что в сегодняшних науках о хаосе называется аттрактором – состояние системы, притягивающее к себе все случайные состояния, благодаря чему в хаосе возникает порядок. Впрочем, лучше я процитирую Локтева.