Жила я — не бедовала. Квартиру дали. Звонок зазвенит, открою двери — стоят ящики с помидорами отборными, яйца двухжелтковые, языки… никого нет, словно сами, хе-хе, притопали. Конечно, догадаться было нетрудно, откуда товар: я тогда по предприятиям шныряла в качестве арбитра между производителем и торговлей. Областная газета «Калининградская правда» статью мою напечатала про заготовку кожсырья — «Человек меняет кожу». Эх, разве ж думала, что скоро сама буду шкуру как змея менять? Всего у меня было в достатке, а вот счастья не было. Мужики попадались — тряпки, пусти-повалюся: ни в постели кайфа, ни в доме пользы. Поехала как-то в столицу золотую в командировку, там в ресторане и познакомилась с Армандо. Сразу после ужина и поднялись к нему в номер. Совсем другой женщиной в Калининград вернулась! А он за мной следом. На работе отпуск взяла, неделю из койки не вылезали… Что ты говоришь? Не это главное? Это как еще поглядеть... Все бросила, сытую жизнь на потрясающий секс да гороховый суп-чичаро променяла. Дерьма тут нахлебалась… Пять лет работала в школе в пригороде, а там же одно цветное население… как ромашка полевая была среди чернопузых. Свекровь кишки выматывает, кровь пьет. Но я умею мысленно окружить себя сплошным белым, чему и вас, дурочек, учу. Какой-то философ сказал: разве имеет значение, как на самом деле тебе живется, если ты считаешь, что плохо? И обратное тоже верно! Вот только, ох, не надо тот спектр на цвета раскладывать. А оно ж иногда, зараза, само получается. Иду, к примеру, через пригород, где учительствовала. Середина трудового дня, а посреди улицы мои бывшие ученики врубили на всю катушку «Деревенскую кофейню», танцуют. Мать моя, что в Могилеве, за всю жизнь минутки днем без дела не посидела, а эти лбы одно знают: танцы да блядки… Но если совсем уж хреново станет, я в Испанию свалю. Вон что на бумажке написано… читай! Это адрес мил-ли-о-не-ра! С Канарских островов. Сами мне ручкой с золотым пером изволили написать. Так что сорная трава, права была мама, нигде не пропадет!
Сегодня — день воды. Стоя в клубах пара, мы с Фелипой сражаемся с распухшей змеей простыни. Ни ванной комнаты, ни душа в доме нет: в моей «спальне», почти что рядом с кроватью, в бетонной стене имеется ничем не отгороженная ниша, где из ржавого крана раз в три-четыре дня течет вода, разумеется, холодная: это и есть долгожданный «день воды». Все хозяйственные дела откладываются ради стирки белья. В полу дыра, куда стекает грязная вода. У Фелипы ржавая советская «Аурика», которая плюется пеной и грохочет, как трактор. В нашем «ласточкином гнезде» белье мгновенно становится черным от дыма, поэтому стираем много: сначала в машине, потом руками. До этого кипятим на керосинке: при тридцати шести по Цельсию — настоящий ад. Уф! Неужели для этого я закончила университет? На что уходит жизнь! Но образцовая кубинская жена далека от подобного образа мыслей, — как, впрочем, и образцовая белорусская.
— Фелипа, дочь моя!
Это колотит в двери Марго — коротко подстриженная, тесно упакованная, как все кубинки, в яркие синтетические брюки, со спортивной сумкой «Динамо-Минск» через плечо. Чем-то моя куньядушка-золовушка сильно недовольна. Кстати, «дочь моя» — местное обращение к любой особе женского пола, независимо от возраста и степени родства (так меня называет соседский ребенок, обижаться бессмысленно). М-да, попробовала бы я сказать своей матери что-то наподобие «Галина, девочка моя…» — нет, не могу даже представить. Или взять это их обращение к незнакомому — оуе, произносится с растяжечкой: ой-е; в Союзе еле отучила мужа от провокационно-угрожающего «паслю-ючай», языковой кальки, на которую белорусские парни мгновенно реагировали боевой стойкой, а он, глупенький, считал их чрезмерно агрессивными.
А вот и причина недовольства Рейнальдовой сестрицы выяснилась: сегодня утром в лавке давали по продуктовой карточке рыбу, а Фелипа, занявшись бельем, проворонила этот действительно уникальный шанс. Работающая Марго вынуждена держать тархеты, свои и детей, у матери: не каждая женщина может позволить себе четыре-пять часов ежедневного стояния в очередях. Мне жалко свекровь и я сочувственно спрашиваю:
— А почему Марго не делает покупки в магазинах свободной торговли?
— В свободной торговле может покупать только буржуазия, такие там цены, — отрезает Фелипа.
— Разве на Кубе есть буржуазия?
— Есть. Это те, кому недостаточно нормированных продуктов.
Мой слабый разум, разморенный жарой, миазмами керосинки и голодом (когда выпрямляюсь, перед глазами темнеет и мелькают оранжевые искры), все же оказывается способным отследить недвусмысленность намека.
— В трудное для революции время, — поучительно продолжает Фелипа, — надо уметь обходиться наименьшим. Есть у тебя сегодня тарелка риса — хорошо, нет — тоже хорошо. Все остальное — мясо, яйца, масло — буржуазная роскошь. Команданте призывает затянуть ремни на последнюю дырку — и каждый сознательный кубинец должен это сделать!
— А если Команданте потребует совсем ничего не есть?
Фелипа гневно вскидывает голову в белых бумажках (и на кой ляд тащила ей из Союза в подарок самые лучшие бигуди?):
— Командантестоит только приказать!Лично я мечтаю об одном: умереть раньше, чем не станет Команданте!
Один русский классик ХХ века как-то заметил, что революцию совершают за несколько часов гении самоограничения, а потом десятилетиями люди поклоняются духу ограниченности — как святыне. Эти слова вспоминаются мне ежедневно за обедом и ужином, состоящим из риса и черной фасоли «конгри», — и это еще очень даже бьен, уверяет меня муж, — я знаю, что он прав. С утра вновь нормальная (нормированная!) жизнь в поисках куска тыквы (если повезет), чтобы сварить из него суп для Карины. Эти вылазки редко заканчиваются успешно: бывалые люди уверяют, что продовольственное снабжение в восточных провинциях поставлено гораздо хуже, чем в столице. Однако в Гавану за товаром не рванешь, помехой тому тархета, будь она неладна, — отоварить ее можно лишь в строго определенном магазине по месту жительства.
Система жесткого государственного распределения допускает, впрочем, свободный выбор: можно получить один бифштекс в неделю или одно куриное крылышко — как пожелаешь. Имеешь право также выбрать между горстками гороха и фасоли. Если же ты слопал свой недельный паек за день (что нетрудно) и в желудке пусто, тебе остается развлекаться разгадыванием загадок, которые щедро подбрасывает здешняя действительность. Вот, к примеру, одна из них: ежедневно заглядывая в продуктовую лавку по соседству с нашим домом, я с удивительным постоянством обнаруживаю на пустом прилавке засохший коржик (числом один). А теперь внимание: ради чего функционирует целый магазин с жужжащим под потолком вентилятором и двумя продавщицами? Правильный ответ: с единственной целью — чтобы каждый, кто в безумной надежде на чудо сюда заглянет, мог прочитать висящий над головами плакат: «Умрем свободными!»
Несоответствие между детской жизнерадостностью кубинцев и фанатичной готовностью к смерти ради мертвой схемы — вот что больше всего удивляет. Смерть упоминается тут постоянно. «Socialismo o muerte!» («Социализм или смерть!») — огромный лозунг, висящий напротив нашего дома на фасаде школы, заставляет меня внутренне вздрагивать и ускорять шаги, когда я каждое утро около шести иду за нормированным литром молока для Карины. Это самый популярный лозунг на Кубе, только что отпраздновавшей тридцатую годовщину революции; его можно увидеть повсюду: на первых полосах «Гранмы» и «Хувентуд Ребельде», даже над входом в родильный дом «Los Angeles» (что означает, между прочим, «Ангелы»). Вместе с братом-близнецом «Марксизм-ленинизм или смерть!» его несут на демонстрациях школьники, вряд ли способные осознать кровожадность предложенной им альтернативы. Когда я смотрю на детские ручонки, которые с гордостью поднимают вверх, к оргиастическому солнцу, грубо сбитый транспарант, мне хочется закричать. Неужели они не понимают — не дети, конечно, а те, кто учит их хором скандировать: «Nu-es-tro de-ci-sion — so-ci-alis-mo o muer-te!» («Наше решение — социализм или смерть!»), — что все уже было, было, два этих слова горели в одной строке, звучала дробь маршей, плыли над толпой флаги цвета крови — и сколько ее ради тех слов утекло в землю! Если бы деревья могли пить кровь, какая чудовищная растительность, способная заслонить даже здешнюю тропическую, взошла бы из чернозема и глины, из снега и вечной мерзлоты!
«У нас такого не может быть», — беззаботно отмахивался Рей, а я — я повторяла, словно строки мартиролога, фразы, которыми перенасыщен учебник родной истории: заколот штыками, забит прикладами, посечен саблями, повешен, расстрелян, расстрелян, расстрелян… От лозунга пахло кровью, как от истертого, в багряном переплете, «Краткого курса истории ВКП (б)» 1938 года издания, который я, охочая до старых бумаг, хранившихся в книжном шкафу, выудила однажды с самого его дна. Да, есть память крови, возможно, она отложилась в костях, струилась по жилам девочки, чья колыбель стояла в той самой комнате дома на тихой улочке райцентра, где за десять лет до ее рождения умирал после сибирского лагеря, отплевывая туберкулезную кровь, ее прадед. Бабушка неохотно пересказывала по моей просьбе дикую историю о том, как ее отец, примерный колхозник, опоздав как-то из-за хозяйственной нужды на собрание — мороз стоял градусов тридцать пять, — вошел в помещение, где крестьяне под сенью бюста вождя народов в мертвой тишине слушали материалы очередного партсъезда, и, на замерзшие руки хукая, удивляясь холоду, выдохнул: «Ну и деньки настали!» Ночью его забрали. Эта история всякий раз вызывала у меня слезы бешеного протеста: как же вы не понимаете, кричала я взрослым, это было не что-нибудь — человеческая жизнь, бессмысленно растоптанная, как сорная трава! Я трясла бабушку за плечи, я требовала, чтобы она подтвердила, что такого не могло быть в стране, где я родилась для счастья, а ведь я уже знала из школьных уроков литературы, человек рождается для счастья, — и чтобы уничтожить его вот так, ни за что?!. В чем-то он должен быть виноват! Но бабушка понуро молчала, и мне приходилось примириться с тем, что это — было, и реки не пересохли, и леса не истлели, и небо не обрушилось на землю. В моей модели мира возник пролом, зиявший под ногами, — сквозняком просачивался через него холод небытия, этот пролом нужно было немедленно заделать, иначе невозможно было жить дальше. Заделать — но чем? Что могло пригодиться мне в качестве строительного материала? Речевки, стяги, бездумные фразы про готовность отдать жизнь за дело партии, легко произносимые моими одноклассниками? Но я — я не ощущала в себе такой готовности, так и сказала классной руководительнице, когда девочка из «г» класса предала меня.