Приготовившись таким образом к бою, я взял подзорную трубу и поднялся на гору для рекогносцировки. Направив трубу на берег моря, я скоро увидел дикарей: их было двадцать один человек, трое пленных и три лодки. Было ясно, что вся эта ватага явилась на острив с единственной целью отпраздновать свою победу над врагом варварским пиром. Ужасное пиршество, но для этих извергов подобные банкеты были в порядке вещей.
Я заметил также, что на этот раз они высадились не там, где высаживались три года тому назад в день бегства Пятницы, а гораздо ближе к моей бухточке. Здесь берега были низкие, и почти к самому морю подступал густой лес. Меня взбесило, что дикари расположились так близко к моему жилью, хотя, конечно, главной причиной охватившего меня гнева было мое негодование перед кровавым делом, для которого они явились на остров. Спустившись с горы, я объявил Пятнице мое решение напасть на этих зверей и перебить их всех до единого и еще раз спросил его, будет ли он мне помотать. Он теперь совершенно оправился от испуга (чему, быть может, отчасти способствовал выпитый им ром) и с бодрым видом повторил, что умрет, когда я прикажу умереть.
В этом состоянии гневного возбуждения я поделил между нами приготовленное оружие, и мы тронулись в путь. Пятнице я дал один из пистолетов, который он заткнул себе за пояс, и три ружья, а сам взял все остальное. На всякий случай я захватил в карман бутылочку рому, а Пятнице дал нести большой мешок с запасным порохом и пулями. Я приказал ему следовать за мной, не отставая ни на шаг, и строго запретил заговаривать со мной и стрелять, пока я не прикажу. Нам пришлось сделать большой крюк, чтоб обогнуть бухточку и подойти к берегу со стороны леса, потому что только с этой стороны можно было незаметно подкрасться к неприятелю на расстояние ружейного выстрела.
Пока мы шли, я имел время поразмыслить в воинственном предприятии, задуманном мной, и моя решимость начала ослабевать. Немногочисленность неприятеля смущала меня: в борьбе с этими голыми, почти что безоружными людьми все шансы победы были несомненно на моей стороне, будь я даже один. Нет, меня терзало другого рода сомнение — сомнение в своей правоте. «С какой стати, — спрашивал я себя, — и ради чего я собираюсь обагрить руки человеческой кровью? Какая крайность гонит меня? И кто, наконец, дал мне право убивать людей, не сделавших и не хотевших сделать мне никакого зла? Чем, в самом деле, они провинились передо мной? Их варварские обычаи меня не касаются; это — несчастное наследие, перешедшее к ним от предков, проклятие, которым их покарал господь. Но если господь их покинул, если в своей премудрости он рассудил за благо уподобить их скотам, то во всяком случае меня он не уполномочивал быть их судьею, а тем более палачом. И, наконец, национальные пороки не подлежат отомщению отдельных людей. Словом, с какой точки зрения ни взгляни, расправа с людоедами не мое дело. Еще для Пятницы тут можно найти оправдание: это его исконные враги; они воюют с его соплеменниками, а на войне позволительно убивать. Ничего подобного нельзя сказать обо мне». Все эти доводы, не раз приходившие мне в голову и раньше, показались мне теперь до такой степени убедительными, что я решил не трогать пока дикарей, а засевши в лесу в таком месте, чтобы видеть все, что происходит на берегу, выжидать и начать наступательные действия лишь в том случае, если сам бог даст мне явное указание, что такова его воля.
С этим решением я вошел в лес. Пятница следовал за мной по пятам. Мы шли со всевозможными предосторожностями — в полном молчании и стараясь как можно тише ступать. Подойдя к опушке с того края, который был ближе к берегу, так что только несколько рядов деревьев отделяло нас от дикарей, я остановился, тихонько подозвал Пятницу и, указав ему толстое дерево почти на выходе из леса, велел взобраться на это дерево и посмотреть, видно ли оттуда дикарей и что они делают. Он сделал, как ему было сказано, и сейчас же воротился, чтоб сообщить, что все отлично видно, что дикари сидят вокруг костра и едят мясо одного из привезенных ими пленников, а другой лежит связанный тут же на песке, и они, наверное, сейчас же убьют его. Вся моя душа запылала гневом при этом известии. Но я буквально пришел в ужас, когда Пятница сказал мне, что второй пленник, которого дикари собираются съесть, не их племени, а один из бородатых людей, которые приехали в его землю на лодке и о которых он мне уже говорил. Подойдя к дереву, я ясно увидел в подзорную трубу белого человека. Он лежал неподвижно, потому что его руки и ноги были стянуты гибкими прутьями тростника или другого растения в таком роде. На нем была одежда, но не только поэтому, а и по лицу нельзя было не признать в нем европейца.
Ярдов на пятьдесят блноке к берегу, на пригорке, на расстоянии приблизительно половины ружейного выстрела от дикарей, росло другое дерево, к которому можно было подойти незамеченным ими, так как все пространство между ним и тем местом, где мы стояли, было почти сплошь покрыто густой зарослью какого то кустарника. Сдерживая бушевавшую во мне ярость, я потихоньку пробрался за кустами к этому дереву и оттуда, как на ладони, увидел все, что происходило на берегу.
У костра, сбившись в плотную кучку, сидело девятнадцать человек дикарей. В нескольких шагах от этой группы, подле распростертого на земле европейца, стояли двое остальных и, нагнувшись над ним, развязывали ему ноги: очевидно, они были только что посланы за ним. Еще минута — и они зарезали бы его, как барана, и затем, вероятно, ровняли бы его на части и принялись бы жарить его. Нельзя было терять ни минуты. Я повернулся к Пятнице, «Будь наготове», сказал я ему. Он кивнул головой. «Теперь смотри на меня, и что я буду делать, то делай и ты.» С этими словами я положил на землю охотничье ружье и один из мушкетов, а паз другого мушкета прицелился в дикарей. Пятница тоже прицелился. «Готов ты?» спросил я его. Он отвечал утвердительно. «Ну, так пли!» сказал я и выстрелил.
Прицел Пятницы оказался вернее моего: он убил двух человек и ранил троих, я же только двоих ранил и одного убил. Легко себе представить, какой переполох произвели наши выстрелы в толпе дикарей. Все уцелевшие вскочили на ноги и заметались по берегу, не зная, куда кинуться, в какую сторону бежать. Они не могли сообразить, откуда посыпалась на них гибель. Пятница, согласно моему приказанию, не сводил с меня глаз. Тотчас же после первого выстрела я бросил мушкет, схватил охотничье ружье, взвел курок и снова прицелился. Пятница в точности повторил каждое мое движение. «Ты готов?» спросил я опять. «Готов» «Так стреляй, и да поможет нам бог». Два выстрела грянули почти одновременно в середину остолбеневших дикарей, но так как на этот раз мы стреляли из охотничьих ружей, заряженных дробью, то упало только двое. Зато раненых было очень много. Обливаясь кровью, бегали они по берегу с дикими воплями, как безумные. Три человека были, очевидно, тяжело ранены, потому что они вскоре свалились.
Положив на землю охотничье ружье, я взял свой второй заряженный мушкет, крикнул:
«Пятница, за мной!» и выбежал из лесу. Мой храбрый дикарь не отставал от меня ни на шаг. Заметив, что дикари увидали меня, я закричал во всю глотку и приказал Пятнице последовать моему примеру. Во всю прыть (что, к слову сказать, было не слишком быстро, благодаря тяжелым доспехам, которыми я был нагружен) устремился я к несчастной жертве, лежавшей, как уже сказано, на берегу, между костром и морем. Оба палача, уже готовые расправиться со своей жертвой, бросили ее при первых же звуках наших выстрелов. В смертельном страхе они стремглав кинулись к морю и вскочили в лодку, куда к ним присоединились еще три дикаря. Я повернулся к Пятнице и приказал ему стрелять в них. Он мигом понял мою мысль и, пробежав ярдов сорок, чтобы быть ближе к беглецам, выстрелил по ним, и я подумал, что он убил их всех, так как все они повалились кучей на дно лодки; но двое сейчас же поднялись: очевидно, они упали просто со страху. Из трех остальных двое были убиты наповал, а третий был настолько тяжело ранен, что уже не мог встать.