Муж в это время разговаривал по мобильнику на иврите, обсуждал с кем-то, какая дорога сейчас загружена, а какая нет, спрашивал, что нужно везти, ему сказали:
– Воду сколько можешь.
– Нам надавали каких-то одеял там, всякую ерунду…
– Вези воду.
На подъезде к Нетании скорость машин снизилась. Где-то далеко впереди, видимо, начиналась пробка. Муж опять куда-то звонил, узнал, что пробка на приморском шоссе тянется от Нетании до самого Зихрон-Яков, и решил свернуть на 57-е шоссе, заметив при этом:
– Молодцы северяне. Если б запаниковали и разом кинулись на юг в первые дни, они бы все военные коммуникации парализовали.
“Мицубиши” взлетела на мост, и через два светофора меня высадили на 57-ом, в километре с небольшим от дома. От шоссе я шел по строящейся дороге, по меловому гравию, накатанному бульдозерами под асфальт. Справа была бензоколонка с придорожным минимаркетом, слева стояли вековечные эвкалипты и начинались коттеджи зеленой, в кипарисах и пальмах, окраины.
Почему Ольга Викентьевна никогда не говорила мне о полесской родне? Почему коренная ленинградка и ее мордовский муж после войны приехали в Белоруссию?
Локтев наверняка не случайно оказался в полесской глуши перед самым началом войны. Он искал Литвинчуков, когда Ольга Викентьевна была уже, скорее всего, арестована, ее отец, Викентий Литвинчук, – расстрелян, а его самого искало НКВД. Хотел скрыться в глуши, пересидеть. И опять был обыск, и даже конфискация. Наверно, арестовали, но, возможно, сбежал, не дожидаясь ареста. Мог сбежать и после ареста. В хаосе начала войны заключенные разбегались, опасаясь расстрела в последний момент советской власти. Его могли освободить немцы.
41
Дуля оставалась дома одна. Не вытерпела, вышла на улицу, но от калитки отойти не решилась. Стояла и высматривала меня. Лицо было спокойно:
– Я спала. Только недавно проснулась, так что не успела начать волноваться.
– А почему телевизор не смотришь?
– Что-то у меня не получилось включить.
Еще бы получилось: она продолжала путать дистанционный пульт с телефонной трубкой. Но все равно была молодец.
Нет, врачи не ошиблись. Я это видел каждый день. И чуда тоже никакого не случилось. Просто рядом со мной Дуля вела себя, как разумный человек. Для этого не нужно было разума. В девять часов уселись в кресла и смотрели выпуск новостей. “Новости” теперь начинались с траурной музыки и портретов погибших за день. С каждым днем количество портретов увеличивалось. Счет пошел на десятки. Портреты сменились военной хроникой, ее сменил шейх в чалме, жестикулирующий кистями рук на уровне лба, и неожиданно прозвучало: “Нетания”. Хизбалла переносила огонь все глубже и глубже в центр страны.
В день, когда кончились военные действия, у мамы остановилось сердце. Она сидела в кресле после того, как нянечка Таня накормила ее обедом. Прошло с полчаса, и вдруг она начала хрипеть. Голова сползла к подлокотнику. Мама потеряла сознание. Вокруг беспомощно прыгала Таня. Лена впала в ступор и только мешала. Прожив в стране пятнад-цать лет, обе ни слова не знали на иврите, не могли вызвать амбуланс.
Еще год назад мама хорошо слышала и достаточно видела, чтобы смотреть телевизор. Она должна была обсуждать со мной политику и знать все подробности про правнуков. И вот в последнее время потеряла интерес ко всему. Глаза видели по-прежнему, уши слышали не хуже, а она говорила, что ничего не видит и не слышит. Я догадался: она перестала концентрировать внимание. Как Дуля. Их обеих делал разумными только интерес. Мне казалось странным, что он сосредоточивался в основном на телевизоре, а не на самосохранении, как у животных. Мамин угасал медленно, мама долго сопротивлялась, а потом сдалась. Она сдалась тогда, когда не с кем стало делиться впечатлениями: у меня оставалось все меньше времени на телефонные разговоры с ней.
Только интерес ко мне еще держался. Всегда помнила, звонил я или не звонил. Сидела у окна, выходящего на людный перекресток в центре города, и ждала звонка.
В “Ланиадо” ее спасли. Она вернулась домой. Я приезжал к ней дважды в день, оставляя Дулю одну. С Дулей тоже творилось что-то нехорошее. О чем она думала, ожидая меня часами? Не читала, не смотрела телевизор, не спала… Мне казалось, когда за мной закрывается дверь, она проваливается в хаос.
В один из этих дней она поразила меня вопросом:
– Где Нема?
Я не понял:
– Кто?!
– Нема.
– А я кто?
– Не знаю…
– Дуля, милая, дорогая, что ты говоришь?! Я же Нема!
– Нет…
Мне стало жутко: только что, поднявшись с кровати, она проходила в ванную, в другую комнату, выходила на один балкон и другой, что-то все искала, я видел это, но не придавал значения. Мало ли что она могла искать. И теперь не сразу поверил в свою догадку, неправдоподобную, невозможную: она искала своего мужа Нему и тосковала о нем, но деликатно не хотела показывать свою тоску симпатичному постороннему человеку, за которого меня принимала. Нужно было время, чтобы это осознать: я раздвоился в ее представлении. Тот, реальный, кого она видела, то есть я сам, был хорошим, но чужим, к чему-то ее принуждающим. И был другой, с кем она прожила жизнь, и она хотела снова оказаться с ним в своей той, прошлой жизни. Для этого нужно было найти его, этого Нему, который никогда ее ни к чему не принуждал, с которым жилось легко. А он запропастился неизвестно куда.
– Нема, – очень тихо позвала она.
– Что? – откликнулся я.
Она удивленно посмотрела, увидела, что смотрю вопросительно, и смущенно сказала:
– Ничего.
Впервые с этим столкнувшись, я сам чуть не сошел с ума, вопил плачущим голосом, наивно апеллировал к логике: рубашка, очки, джинсы – это же я! Марина – наша дочь, Гай и Нина – внуки! Тыкал рукой в диван, стол, полки и напоминал, как мы вместе ездили по мебельным магазинам и покупали все, как строили второй этаж, показывал фотографии…
Почему-то это показалось катастрофой. Как теперь жить? Если она не будет доверять мне, как себе, жизнь станет невозможной!
Завела речь о том, что ей пора домой.
Куда?!!
Начала собираться. Сжалось сердце, когда увидел, что она берет с собой: старую лохматую телефонную книжку, мобильный телефон, карандаш, заворачивает все в бумажную салфетку, оглядывает комнату, как бы проверяя, не забыла ли что-нибудь, но взгляд пуст, как у ребенка. Она не ищет вещи, а ждет, что нужная вещь каким-то образом сама о себе заявит…
– До свидания, – вежливо сказала она.
Я загородил собой дверь, бил себя в грудь:
– Я, я Нема!
– Тебе до Немы знаешь сколько, – саркастично сказала она.
У нее для таких чувств и языка-то своего не было, всплыло детское выражение. Я оторопел, не зная, что надо делать, чувствуя: дальше будет хуже. Она еще была вежливой, но в глазах уже появилась ненависть. В это время к нам поднялась Нина. Я обрадовался, бросился к ней за подтверждением:
– Скажи бабушке, кто я!
– Дуля! – завопила Нина, тараща глаза. – Это же Нема, мой дедушка!
Для наглядности обняла меня. Дуля смотрела с недоумением, засомневалась… Нина включила телевизор, усадила ее в кресло перед ним, Дуля увлеклась диспутом на телеэкране, и через какое-то время, не оборачиваясь, крикнула:
– Нема, который час?..
В эти же дни позвонил старик, назвавшийся другом Бориса Григорьевича. Бдительно уточнив, что говорит именно с тем, с кем надо, перешел к делу:
– Вы интересовались Петгом Двигуном?
Я торопился к маме и плохо соображал:
– Кем?
– Петгом Двигуном.
– Кто это?
– Как? Это командьиг пагтизаньского отгяда Петг Антонович Двигун…
– Нет, это не я, вы ошиблись.
– Богис сказал, что интегесовались.
Я, наконец, включился:
– Локтевым. Я интересовался Локтевым.
– А кто это – Локтев?
– У вас архив?
– У меня дневьники писатьеля Литвинчьюка Николая Николаича.
– Простите, вы – Семен Яковлевич…
– Я Шимон Иако…
– Шимон Иакович, дорогой, меня мама сейчас ждет, ей девяносто восемь лет, я должен бежать, вы не можете сказать мне номер своего телефона, я перезвоню вам сегодня?!!
Я выучил номер наизусть, но так и не позвонил. Спустя две недели у мамы остановилось сердце второй раз, она снова попала в больницу, врачи решились поставить стимулятор, и в ночь накануне операции мама умерла.
На следующий после похорон день на меня свалилось много забот. Я перевозил сестру в дом престарелых, сидел в очередях разных учреждений и, наконец, должен был освободить от маминых вещей съемную квартиру. Это оказалось труднее, чем я думал. Закончилась столетняя жизнь нашей семьи – папы, мамы, московских бабушки и дедушки, моя собственная и дулина тоже. Я приезжал в квартиру и оказывался перед грудами одежды и белья, книжными и кухонными полками, десятком килограммов старых фотографий, посудой и множеством других вещей, историю каждой из которых помнил. Ходил по комнатам, обнажившим свою убогость, наступал на какие-то бумажки – то рецепт, то чек, то открытка, взгляд натыкался на какую-нибудь катушку черных ниток, обкусанную, почти использованную, привезенную из Минска пятнадцать лет назад.