Сразу за зеленью сада в лицо дохнуло жутким запахом непогребенной смерти.
С трудом борясь с тошнотой, Эвбулид дошел до края обрыва и показал, куда сбрасывать Кара. Затем, вместо того чтобы поспешно уйти, застыл на месте, узнавая в уже тронутых тлением фигурах — Сосия, Филагра, незадачливых друзей могильщиков. Ему даже показалось, что он узнал ключницу, Сира, Сарда, старика-привратника. А может, это были другие рабы, умершие еще до того, как он появился в этом имении. Сколько их здесь лежало — сто? Двести? Тысяча?..
Тело Кара мягко ударилось о трупы и замерло.
С трудом стряхивая с себя оцепенение, Эвбулид бросил последний взгляд на то, что осталось от знакомых и незнакомых людей, мучивших его и, наоборот, приходивших когда-то на помощь, и уже понимая, что это жуткое зрелище будет преследовать его всюду, напоминая, где бы он ни находился, о днях, проведенных им в рабстве, круто развернулся и бегом бросился догонять далеко ушедших к дому рабов.
К вечеру следующего дня они с Ладом, возглавившим к концу пути пять тысяч человек, вошли в Левки и, смешиваясь с другими такими же отрядами, двинулись по улице к центру города.
Аристоника Эвбулид увидел сразу, едва они ступили на площадь, до отказа забитую простым людом. Он стоял на высоком помосте, где городские судьи еще вчера вершили скорый суд над рабами и бедняками Левков, и разговаривал Эвбулид даже вздрогнул от неожиданности — с… Аристархом.
Чуть ниже, на ступеньках, толпились пергамцы, которых он видел в мастерской Артемидора. Рядом с ними стояла — теперь уже Ладу пришел черед вскрикнуть от радости — Домиция!
— Эвбулид! — призывно закричал сколот и, отчаянно работая локтями, двинулся к центру площади.
Эвбулид почти без помех шел за ним по освобожденному проходу и лишь виновато улыбался в ответ на обрушивающиеся на них со всех сторон гневные окрики. Изредка его недружелюбно хлопали по спине, дергали за локти.
Но что все это было по сравнению с тем, что он наконец-то был свободен и уже предвкушал тот счастливый день, когда станет рассказывать ахающей от ужаса Гедите и притихшим детям обо всем, чем жил, мечтал и надеялся эти бесконечные два года, проведенные им вдалеке от семьи.
4. Гелиополиты
Лад и Домиция стояли, плотно прижатые друг к другу, на самой верхней ступеньке помоста.
— Все эти дни я думал только о тебе, Домиция! — не слушая, о чем говорит Аристоник запрудившему площадь народу, шептал Лад. — Когда меня замуровывали каменными глыбами в подвале Эвдема, я думал только об одном: неужели я больше никогда не увижу тебя?
Домиция не ответила и только слегка виновато пожала плечами.
- Понимаю, ты никак не можешь забыть своего Афинея! — хмуро заметил Лад. — Ну, а если его давно уже нет в живых?
Римлянка метнула на него разгневанный взгляд.
— Да нет, нет — может, он и жив!.. — пробормотал, сникая, сколот. — Но ведь я тоже живой... и не могу без тебя! Зачем мне такая свобода, чтобы я ехал на родину один? Ну, скажи — зачем?
Вместо ответа Домиция глубоко вздохнула.
— Не хочешь даже говорить со мной! — покачал головой Лад и повернулся к вставшему рядом с ним Аристарху: — Слушай, ты великий балий! Дай мне такое снадобье, чтобы она полюбила меня!
— Не могу! — улыбнулся в ответ Аристарх.
— Ну, тогда такое... чтобы я разлюбил ее.
— Да нет на свете таких снадобий! — объяснил лекарь. — Я перечитал множество папирусов и ни в одном из них не встречал ничего подобного.
— Значит, все эти папирусы писали люди без сердца! — воскликнул Лад. — Домиция, вон, уже и разговаривать не хочет со мной.
— Не сердись на нее! — улыбнулся Аристарх. — Она не может этого сделать... Она, как бы тебе это сказать, — онемела. На время!
— У нее после всего... отнялся язык?! — в ужасе спросил сколот.
- Да, что-то вроде этого, — понимая, что здесь не место для подробных объяснений, кивнул Аристарх.
— Домиция! — порывисто повернулся к римлянке Лад. — Я все знаю... Но я буду любить тебя и такой!
Девушка удивленно взглянула на него, наклонилась было, к Ладу, но, увидев предостерегающий жест Аристарха, выпрямилась и сделала вид, что все ее внимание поглощено речью Аристоника, каждое слово которого рабы встречали восторженными криками.
— Я говорю правду, Домиция! — твердо говорил Лад. — Твое молчание будет для меня дороже слов всех женщин на свете! Ты веришь мне?
— Да верю, верю! — не выдержав, шепнула ему на ухо римлянка, когда поднялся такой шум, что она могла не опасаться, что ее латинский акцент будет кем-нибудь замечен. — А теперь давай послушаем Аристоника!
Лад сначала ошеломленно, потом — с недоверием, наконец, разом всё поняв, с буйной радостью посмотрел на Домицию и, послушно кивнув ей, стал внимательно прислушиваться к тому, что говорил Аристоник.
- Да, я бросил вызов римской комиссии, заявив сенату свое законное право на престол Пергама! — говорил тот. — Но, клянусь Гелиосом, что получив диадему Атталидов, я не назовусь Эвменом Третьим, а стану лишь первым гражданином государства Солнца, где все будут счастливы, равны и свободны!
- Так, значит, мы свободны? — закричали в толпе.
- И можем называть друг друга гелиополитами?
— Да, да! — подтвердил Аристоник и, останавливая царившее внизу ликованье, высоко поднял руку. — Но, если мы с оружием в руках не сумеем отстоять право на существование такого государства и не защитим Пергам от Рима, то каждому из нас уготована жалкая участь снова превратиться в рабов!
Лица только что обнимавших друг друга, плачущих от счастья людей стали серьезными. Восторженные возгласы стихли даже в самых отдаленных уголках площади: ремеленники, крестьяне и освобожденные рабы повернулись в ту сторону, куда указывал Аристоник, и стали смотреть на окрашенное в багровые краски закатного солнца море, словно по нему уже плыли тяжелые римские триремы...
ЭПИЛОГ
1
Последняя треть второго века до нашей эры устало клонилась к своему закату. Промчавшись над миром колесницей Гелиоса в безумных руках Фаэтона, она, наконец, коснулась черты горизонта и бросила прощальный взгляд на изнемогшую от груза новых человеческих бед и страданий землю.
Всюду, куда только ветер доносил звуки человеческого голоса, где шумели города и цвели сады, - люди воевали или готовились к войне.
Захватив за три десятилетия Пергам и Нумидию, Рим опять ненасытно поглядывал на остальной мир, и было ясно, что недалек день, когда его очередной жертвой станет еще одно царство.
В понтийских гаванях и сирийских жилищах, в александрийском мусейноне и афинских термах, в иудейских дворцах и даже в далеких галльских хижинах только и слышалось, какое – Каппадокия?.. Египет?.. Британия?.. Понт?..
Лишь один человек, казалось, был бесконечно далек от всех этих гаданий и споров. Это был древний старик, который каждый вечер, старческой шаркающей походкой, покидал Афины, садился на скалу, с которой хорошо было видно море, и, словно это было самым главным событием в мире, неотрывно и жадно смотрел на закат.
Как никто лучше знавший римлян и Рим, он хорошо понимал, что рано или поздно тот покорит себе эти царства, что как бы они ни старались, никто и ничто не спасет их, и лишь недоумевал, какая разница, какое из них окажется первым?..
Руки и ноги старика покрывали шрамы. Они были такими давними и блеклыми, что казались полуистертыми самим временем. Одежда хоть и отличалась богатством, но было видно, что к его хитону и гиматию вряд ли хоть раз притрагивалась щетка или рука раба. Лицом он был грек, но лоб закрывал челкой, как это делали римляне, которые жили по древним традициям и вере своих предков.
Но этот человек не был филоромеем1. Когда налетавший с моря ветер приподнимал прядь его седой челки, то на лбу обнажалось клеймо с надписью «Эхей, феуго», и без труда можно было догадаться, что таким способом он прячет следы своего былого рабства.
В городе говорили о нем разное. Одни считали, что, побывав в Пергаме гражданином государства Солнца – гелиополитом, он так поклоняется теперь Гелиосу. Другие - что на его совести лежит нераскаянное преступление. Третьи полагали, что он просто сошел с ума. И все были убеждены, что за этим кроется какая-то тайна.
Но какая именно не знал никто, потому что он давно уже ни с кем не беседовал, и общался только с морем, которое размеренно, то гекзаметром, то пентаметром выкатывая на берег волны, читало бесконечную, одному лишь ему понятную, поэму...
Это был Эвбулид.
То, что не сумели сделать годы лишений, пыток, каторжных работ, довершило время…
Только немногие из его прежних знакомых смогли бы узнать в нем того самого молодого жизнелюбивого и общительного эллина, что однажды в недобрый для себя час покинул Афины, погнавшись за бежавшими рабами…