— Данная проблема допускает весьма простое решение, — сказала Кассандра.
— Какое?
— Догадайся.
— Уйти отсюда, верно?
— Если дым так тебе досаждает, то по другую сторону вон той двери лежит целый бездымный мир.
Джамаль поднял с пола лоскут белого атласа, разорвал его пополам. Получившийся звук ему понравился.
— Ты куда-нибудь пойдешь сегодня? — спросил он.
Кассандра хотела, чтобы одна и та же ночь повторялась и повторялась, и втайне верила, что, если прожить ее достаточное число раз, оболочка ночи лопнет и под ней обнаружится нечто лучшее, чем любовь. Нечто лучшее, чем музыка.
— Пойду, если успею закончить платье, — ответила она сквозь булавки, которые держала в зубах. — Клиенток нынче приходится обхаживать, их стало меньше, чем прежде. Вот я и тружусь без срока и отдыха, как, впрочем, и все остальные.
— Я бы тоже с тобой как-нибудь сходил, — сказал Джамаль.
— Места, которые я посещаю, для десятилетних мальчиков не годятся.
— А чем ты там занимаешься? — спросил Джамаль.
— Об этом мы уже разговаривали.
— Я хочу услышать еще раз.
— Танцую на стойке бара и беседую с дураками. Если бы я думала, что ты пропускаешь нечто интересное, я бы взяла тебя с собой. Поверь.
— Так почему ты туда ходишь все время?
— Потому что у меня талант к такого рода делам. Людям следует заниматься тем, что у них хорошо получается, тебе так не кажется?
— Мне хочется как-нибудь сходить с тобой.
— Ладно, договорились. Ты пойдешь со мной в «Пирамиду», а я с тобой на танцевальный вечер твоего класса.
— Ты могла бы просто сходить со мной на танцы, — сказал он.
Кассандра шила и курила. Она не делала перерывов, работы оставалось еще много, но время от времени позволяла тишине опускаться на ее лицо. Уходила в тишину, и комната становилась населенной не так замысловато. Слои дыма смещались в золотистом густом воздухе.
— А когда у вас следующие танцы? — спросила она не своим голосом, приходившим откуда-то издали, точно от игравшего в соседней квартире радио.
— На Пасху, — ответил Джамаль. — Я думаю, тебе на них не понравится.
— Да ты не волнуйся, не собираюсь я приходить на ваши танцы. Просто хотела узнать, когда будут следующие.
— На Пасху.
— С девочкой пойдешь?
— Нет, — ответил Джамаль.
— Ты ведь уже большой, не так ли?
— Не знаю.
— Прости мне эти слащаво-сентиментальные расспросы. Ты растешь. Обращаешься в личность.
— Нет, — сказал он. — Не обращаюсь.
— Джамаль?
— Что?
— Да ничего. Просто сделай мне одно одолжение, ладно?
— Какое?
— Не вырастай говнюком.
— Угу.
— Я ведь была тебе хорошей матерью, правильно? Хорошей в разумных пределах и с учетом всех обстоятельств.
— Наверное.
— Ну так вот, если тебе придется расти без меня, то это практически все, что я могу тебе посоветовать. Постарайся не вырасти говнюком.
— Ладно.
Кассандра затянулась, выдохнула плотную, неровную струю дыма.
— Ну хорошо, а теперь вали отсюда, — сказала она. — У Зои, наверное, обед уже готов, не заставляй ее ждать.
— Я еще не готов уйти, — ответил Джамаль.
— Ну а я к твоему уходу готова.
Она подняла голову от шитья, выплюнула на ковер булавку. Кассандра менялась, становилась меньше ростом. Джамалю захотелось вырвать сигарету из ее руки, содрать с нее халат, вытолкать ее, голую, за дверь, в желтую вонь коридора, где ведут переговоры торговцы крэком и женщины поют на чужих языках. А потом запереть дверь, забраться в постель Кассандры и лежать, не обращая внимания на ее стук и мольбы.
— Нет, — сказал он.
— Тащи свое маленькое гузно домой, мне от тебя все равно никакой пользы, а твоя мать сидит дома одна.
Джамаль коснулся ножки кресла, в котором сидел, коснулся холодного завитка обезьяньего уха. На него напала потребность притронуться ко всему, что есть в этой квартире, просто притронуться.
— Ну? — произнесла Кассандра. Кожа ее светилась белизной. В ней присутствовала величавость скелета, аристократическая праведность привидения.
Джамаль тронул свой лоб, потом затылок. Кассандра протянула руку и тоже притронулась и к тому и к другому. И отдернула руку, словно обжегшись о его кожу.
В самом начале Джамаль называл это «яйцами». У моей матери яйца. Так он представлял себе ее болезнь: мать носит в себе яйца, тухлые, отдающие серой. Яйца причиняют ей боль, но если она снесет их, будет только хуже. Когда в ком-то заводятся яйца, держать их в себе трудно, но и избавиться от них невозможно.
Теперь он знал, что болезнь связана с кровью. Дураком он не был. Однако про себя, мысленно, так и называл ее — «яйца». И все еще представлял себе мать и Кассандру выходящими из курятника с полными ладонями протухших яиц.
Он дошел до своего дома, но внутрь входить не стал. Это был один из тех дней, когда он вел с крыльца наблюдение. Он сидел на бетоне, а воздух синел, наполняясь частицами ночи. Наблюдал за тем, как мужчины и женщины спешат к тому, что намерено с ними случиться. Наблюдал, как упиваются запахами собаки. Впускал в дом людей, которые жили в доме и которым — он знал — ничто в нем не угрожает. Наблюдал за улицей, не позволяя своему вниманию отвлекаться.
Домой он вернулся позже обычного. Мать была на месте, настолько схожая с картиной, созданной его воображением, что ему представилось, будто ее здесь нет. Она оказалась слишком ожидаемой — сидящей на софе, с синими подушками, коробочкой «Клинекса», книгой, наполовину заполненным водой стаканом.
— Тебе известно, сколько сейчас времени? — спросила она.
— Да.
— Почти четверть одиннадцатого.
— Я знаю.
— Где ты был?
— Просто гулял.
Он не мог ничего ей сказать. Не мог взять ее с собой.
— Нельзя гулять так поздно, — сказала она.
Он наблюдал за комнатой, за ее ярким беспорядком. В последнее время мать начала покупать стоваттные лампочки. На полу лежали пакеты из магазина. Рыболовный крючок волос лежал, приклеенный потом, на ее щеке.
— Ты слышал, что я сказала? — спросила она.
— Да.
— Тогда ответь.
— На какой вопрос?
Она вздохнула — раз, другой.
— Вопрос, — произнесла она. — Вопрос в том, что заставляет тебя думать, будто в твоем возрасте можно гулять, как сегодня, полночи.
— Полночь еще не наступила.
— Ты хоть знаешь, что это такое — сидеть здесь с трех часов дня, думая, что ты уже возвращаешься из школы? Семь часов прошло. Если бы мне не позвонила Кассандра, я не знала бы, где ты, целых семь часов, а не с шести вот до этого времени.
— Я ничего плохого не делал, — сказал он.
— Ты должен звонить мне. Сообщать, где ты. Ты хоть ел что-нибудь? Уроки сделал?
— Конечно.
— Джамаль…
— Что? — спросил он.
— Прошу тебя, не поступай так. Я не могу… Мне нужна твоя помощь. Нужно, чтобы вечером ты возвращался из школы. Чтобы сообщал мне, где ты, когда тебя нет дома.
— Угу.
Она достала из коробочки «Клинекс», но не вытерла глаза, не высморкалась. Просто разорвала салфетку. И осталась сидеть с ее половинками в руках.
— Я не знаю, как до тебя достучаться, — сказала она. — Но готова для этого на очень многое. Ты хоть намекни мне, ладно?
Он не мог ничего ей ответить. Оба они знали, чего хотели, но, когда с прежним было покончено, оба оказались в ловушке. Ей было не место на этой софе. А ему не было места нигде.
— Джамаль? — произнесла она. Глаза ее были больными, пластмассовыми. Влажными и не влажными. Он попытался сказать ей, что достучаться до него невозможно, но объяснить это смог только одним способом — уйдя в свою комнату. Он чувствовал, как мать дышит в гостиной. Лежал в кровати, в темноте. И думал о себе, лежа в темноте, думая о себе. Не думая о ней.
Назавтра он, вернувшись домой, обнаружил там своих дядю и тетю. Тетя привезла с собой Бена. Все они сидели с матерью в гостиной и пили воду — с таким видом, будто вкуснее ничего никогда не пробовали. Уж не его ли они поджидали?
— Привет, Джамаль, — сказал дядя Вилл. Дядя Вилл исполнял обычную его роль: скептическая полуулыбка, сдержанный кивок, совершенно серьезная, нервная, сопровождаемая потрескиванием разминаемых пальцев демонстрация внимания.
— Привет, — ответил Джамаль.
Тетя Сьюзен поцеловала его. Она всегда была права. И перемещалась в пространстве лишь по прямым линиям.
Бен пожал ему руку. Он был из тех мальчиков, что пожимают руки. Бена окружал ореол стыда, маленькие незримые лучики стыда. И ореол старательной вежливости.
Джамаль догадался: он удивил их, вернувшись домой вовремя. Они приехали, чтобы помочь в его отсутствие матери. А что им делать в его присутствии, не знали.
— Ты подрос, — сказала тетя Сьюзен.
Вот и нет. За последний год он и на полдюйма не подрос.
Зато Бен вырос почти на фут. Что-то незримое, испуганное сквозило в его мускулатуре и манерах, в чистой, широкой синеве его рубашки-поло. При всей массивности Бена в нем ощущалось нечто изголодавшееся.