Кристоф заперся у себя и никуда не выходил. С утра до вечера не открывались ставни: слишком страшно было увидеть окна домика, стоявшего на противоположной стороне двора. Он избегал Фогелей. Они стали ему отвратительны. Упрекнуть их было не в чем: они были славные люди, верующие, они сумели смирить свои чувства перед лицом смерти. Они поняли горе Кристофа и отнеслись к нему с уважением, не считаясь с личными симпатиями; они избегали произносить при нем имя Сабины. Но когда она была жива, они были ее врагами, и этого было достаточно, чтобы теперь, когда она умерла, они стали врагами Кристофа.
Впрочем, ничто не изменилось в этом шумном и хлопотливом семействе, и хотя Фогели испытывали искреннюю жалость, правда, довольно быстро прошедшую, слишком ясно было видно, что смерть Сабины мало их трогает (это было более чем естественно); возможно, в глубине души они чувствовали даже облегчение. Так, по крайней мере, казалось Кристофу. Виды, какие раньше были на него у Фогелей, стали ему известны, и он умышленно их преувеличивал. На самом деле Фогели о нем и не думали – напрасно он воображал, что они в нем заинтересованы. Так или иначе, он не сомневался, что со смертью Сабины исчезла главная помеха, мешавшая осуществлению их планов, и поле действия оставалось, таким образом, за Розой. Потому-то он и ненавидел Амалию. То, что они (читай: Фогели, Луиза и сама Роза) посмели втихомолку, даже не посоветовавшись с ним, распоряжаться его судьбой, – да это одно, при любых условиях, настораживало Кристофа против той, которую ему навязывали. Всякий раз, когда ему чудилось, что кто-либо посягает на его настороженное свободолюбие, он вставал на дыбы. А в данном случае речь шла не о нем одном. Права, предъявляемые на него, затрагивали не только самого Кристофа, но и покойную Сабину, которой принадлежало навеки его сердце. И он яростно защищал свои права, хотя никто на них и не думал посягать. Он подозрительно смотрел даже на добрую Розу, а она страдала, видя его страдания, и часто стучалась к нему в комнату, желая утешить его, поговорить с ним о той, другой. Он не отталкивал Розу: ему необходимо было говорить о Сабине с тем, кто ее знал, ему хотелось в мельчайших подробностях слышать, что происходило во время ее болезни. Но никакой благодарности к Розе он не испытывал, он видел в этих беседах лишь корыстный интерес. Разве не ясно, что Амалия разрешала эти визиты и эти долгие беседы, которых раньше не потерпела бы, только потому, что это на руку Фогелям? А разве Роза не согласна во всем с домашними? Кристоф не хотел верить, что Роза жалеет его искренне, что руководят ею отнюдь не корыстные соображения.
А ведь так оно и было. Роза жалела Кристофа всем сердцем. Она заставляла себя видеть Сабину глазами Кристофа, любить ее; любя его, она сурово осуждала себя за те дурные чувства, которые временами подымались в ней против Сабины, и вечером, молясь, просила у покойницы прощения. Но могла ли Роза забыть, что она-то жива, видит Кристофа по десять раз на день, любит его и что теперь ей нечего бояться соперницы, которая исчезла и память о которой исчезнет мало-помалу, тогда как она, Роза, осталась и, быть может, в один прекрасный день… Разве могла она, страдая сама, страдая за друга, – а его страдания были ей ближе, чем свои, – могла ли она сдержать невольные вспышки радости, помешать безрассудной надежде? Правда, Роза тут же одергивала себя. И вспышка – всего лишь вспышка. Но и этого было достаточно. Кристоф все замечал. Он бросал на Розу такой взгляд, что у нее леденело сердце. Она читала в его глазах ненависть и понимала, что он сердится за то, что она живет, когда та, другая, умерла.
Как-то приехал со своей тележкой мельник забрать скромную обстановку Сабины, Возвращаясь с урока, Кристоф увидел, что перед дверью прямо на улице стоят кровать, шкаф, лежат матрацы, белье – все, что у нее было, все, что от нее осталось. Зрелище было непереносимо тяжелое. Кристоф быстро прошел мимо. В воротах он встретил Бертольда, и тот его остановил.
– Ах, дорогой мой, – сказал он, горячо пожимая руку Кристофу, – кто бы мог подумать, что такое горе приключится! Как мы веселились тогда! А ведь с того самого дня, с этой проклятой лодки все и пошло, тогда она и заболела. Да что поделаешь, слезами горю не поможешь. Умерла. А там и наш черед придет. Такова жизнь… А как ваше здоровьице? Я-то, слава богу, ничего!
Был он красный и потный, и пахло от него вином. И это ее брат, он имеет право горевать о ней, вспоминать ее, – мысль эта оскорбляла Кристофа. Он страдал, слыша, как этот человек говорил о той, которую любил он, Кристоф. А мельник, напротив, радовался, что наконец-то нашелся человек, с которым можно по душам поговорить о покойнице Сабине, и не понимал, почему Кристоф холодно молчит в ответ на его речи. Мельник не подозревал, что его присутствие, вызвавшее память о счастливом дне, проведенном в деревне, грубое прикосновение к светлым минутам, жалкий скарб Сабины, валявшийся прямо на земле, даже то, что мельник в такт разговору постукивал ногой о спинку кровати, – все это подымало боль и горечь в душе Кристофа. Уже одно то, что мельник смеет произносить имя Сабины, причиняло Кристофу жестокие муки. Ему хотелось прервать Бертольда, но он не знал, как это сделать. Он начал подыматься по лестнице, но мельник увязался за ним и даже придержал за рукав, чтобы удобнее было разговаривать. Когда же мельник стал рассказывать о последних днях Сабины с тем необъяснимым удовольствием, с которым многие, особенно простолюдины, говорят о болезнях, присовокупляя множество мельчайших подробностей, Кристоф не выдержал (он весь сжался, чтобы не закричать от боли) и решительно прервал рассказчика.
– Простите, – сказал он ледяным тоном, свирепо глядя на мельника, – мне некогда.
И ушел, даже не попрощавшись.
Такая бесчувственность возмутила Бертольда. Он догадывался о взаимных чувствах покойной сестры и Кристофа. И вдруг этот молодой человек выказал такое чудовищное безразличие! Мельник решил, что у Кристофа нет сердца.
Кристоф вбежал в свою комнату, он задыхался. И пока мельник грузил на тележку Сабинины пожитки, он все время просидел взаперти. Он поклялся не подходить к окну, но тут же нарушил клятву и, спрятавшись за занавеску, с мучительным вниманием следил за тем, как исчезали такие трогательные и любимые вещи. И, видя, что они исчезают навсегда, он еле сдерживался, чтобы не сбежать вниз и не крикнуть: “Нет, нет, оставьте их мне! Не увозите!” Он бы со слезами вымолил у мельника какой-нибудь пустяк, чтобы хоть что-то от нее осталось. Но как заговорить с ним? Кто он для этого мельника? О его любви даже она не знала – как же открыться чужому человеку? Да если Кристоф начнет говорить, он тут же разрыдается… Нет, нет, надо молчать, надо молча глядеть, как исчезает навсегда все то, что связано с его любовью, и не сметь, не мочь сделать ни шага, не сказать ни слова, чтобы спасти хоть обломок крушения…
И когда все было кончено, когда домик опустел, когда закрылись за мельником ворота, когда прогрохотала мимо тележка и задрожали в окнах стекла, когда затих последний стук колес, – Кристоф бросился ничком на пол и лежал так без слов, без мыслей; он не страдал и не боролся, он оцепенел, он сам был как мертвый.
В дверь постучали. Кристоф не пошевелился. Вторичный стук. Оказывается, Кристоф забыл запереть дверь на ключ. В комнату вошла Роза. Увидев Кристофа, распростертого на полу, она вскрикнула и в испуге остановилась. Он поднял голову и злобно спросил:
– Чего тебе? Чего тебе надо? Оставь меня в покое.
Но Роза не уходила. Она стояла, прислонившись спиной к двери, и, запинаясь, повторяла:
– Кристоф!
Кристоф молча поднялся – ему было стыдно, что Роза видела его в минуту слабости, и, стряхивая с пиджака пыль, он сурово спросил:
– Ну, что тебе нужно?
– Прости, Кристоф, – смущенно пролепетала Роза. – Я пришла… я тебе принесла…
Только сейчас Кристоф заметил, что Роза что-то держит в руке.
– Вот, возьми, – сказала она, протягивая Кристофу какую-то вещь. – Я попросила Бертольда, чтобы он дал мне что-нибудь на память о Сабине. Я подумала, что тебе будет приятно…
Это было маленькое карманное зеркальце в серебряной оправе; Сабина смотрелась в него часами, не из кокетства, нет, а просто от нечего делать. Кристоф схватил зеркальце, схватил протянувшую его руку Розы.
– О Роза! – произнес он.
Его потрясли доброта Розы и своя собственная несправедливость. Быстрым движением он опустился на колени и поцеловал ей руку.
– Прости… прости… – твердил он.
Сначала Роза ничего не поняла, потом поняла все, слишком хорошо поняла; она покраснела, задрожала и залилась слезами. Она поняла, что означает это “прости”.
“Прости, что я так несправедлив к тебе… прости, что я тебя не люблю… прости, что я не могу… что я не могу тебя любить, прости, что я тебя никогда не полюблю!..” Роза не отняла руки, хотя знала, что сейчас Кристоф целует не ее. А он, прижавшись щекой к ладони Розы, горько плакал, он знал, что она угадала его мысли; ему было больно и грустно, что он не может полюбить ее, что он заставляет ее страдать.