«Жаль, что я не владел собой, когда отпустил того малого. Конечно, я все равно прогнал бы его, но куда лучше было бы сделать это хладнокровно и обдуманно». Он чувствовал себя так, будто его обманули, над ним посмеялись, а он не знает, в чем состоит этот обман, и когда он начался, и почему до сих пор бередит его душу. Правда, ему казалось, что все это началось еще до его рождения или, во всяком случае, в те времена, когда он не мог разобраться и поделать тоже ничего не мог. Но никакого вывода он не делал и, вероятно, не хотел делать, так как могло получиться, что в конце концов ему некого винить в этом обмане, кроме самого себя.
Они слышали, как вдова ходит по дому; потом наступила тишина.
— Сейчас она сядет шить, — шепнула Мими, поворачиваясь к нему всем своим теплым телом. — Ты услышишь, как строчит машина. Она будет шить долго, много часов подряд.
— Как странно, — сказал он, — я так никогда и не видел этой старухи. А ведь она, можно сказать, была нашим ангелом-хранителем.
— Да.
— Какая она? Ты ни разу о ней не рассказывала.
— Да и рассказывать нечего. По-моему, она знает, что ты приходишь ко мне, но молчит. Мы о тебе не говорили, но я уверена, что она все знает. Мы вообще мало разговариваем. Иногда я ей даю американские доллары, а она меняет их на малайские деньги и отдает мне, хоть и не по такому выгодному курсу, как на черном рынке. Но это неважно. Она добрая и часто дает мне риса или супа, а то поит чаем, если я прихожу поздно, когда она еще шьет или читает. Если я не могу заплатить за квартиру, она не требует.
— Мне кажется, она хорошая женщина.
— Она не скупая, но очень бережливая. Я как-то встретила ее на рынке — оказывается, она, когда покупает яйца, берет миску, наливает в нее воду из крана и проверяет каждое яйцо на глазах у продавца. Продавцы не очень-то ее любят, но яйца она покупает хорошие. И еще она берет с собой на рынок счеты и говорит: «Дайте мне вот это, сколько это стоит?» Щелк, щелк. «Ну, — говорит, щелк, щелк, щелк, щелк, — выходит столько-то, верно?» «Верно»,— говорит продавец, зная, что нельзя накинуть, ни цента.
Брайн закурил и дал сигарету Мими.
— И довольна она своей жизнью?
— Наверно. Почему бы ей не быть довольной? У нее есть акции каучуковой плантации и еще кое-что. — Он пускал колечки дыма. — У нее родственники в Пулау-Тимуре.
— Почему же она живет одна? Ведь китайские старухи обычно живут в семьях, правда?
— Она хочет жить одна. Не знаю уж почему.
— Но ведь с ней живешь ты.
— Мы почти не видимся.
— А меня она и в глаза не видела. — Он рассмеялся. — Интересно, будет она скучать, когда я уеду? Сказать по правде, я придумывал про нее разные истории. Представлял ее себе каким-то коммунистическим агентом, который собирает информацию или вербует людей для их дела, — своего рода комиссаром в северной Малайе, сеящим смуту в рядах британских оккупационных сил.
Она засмеялась.
— Какой ты глупый!
— Нужно же как-то развлекаться в радиорубке, а то совсем свихнешься, пока за тобой придет корабль.
После этого мимолетного и туманного упоминания о его отъезде оба на миг замолчали.
— Мими, — сказал он, — как раз перед тем, как мы нарвались на засаду там, в горах, я поймал партизана, китайца.— Он наконец сказал ей об этом; он знал, что скажет, прежде чем они расстанутся. — И отпустил его, потому что не мог убить, — сказал он. — А потом, когда мы залегли, я стрелял в воздух. Стрелял так, чтобы никого не задеть. Это было нелегко, но я справился с собой. Можешь мне поверить.
Он все говорил, а она слушала с интересом, но на лице у нее нельзя было прочесть ни одобрения, ни осуждения. Она сидела на кровати с горящей сигаретой в руке.
— Почему ты это сделал? — спросила она наконец. — Почему?
Он рассердился — она так ничего и не поняла.
— Потому, что я так хотел. А теперь решил рассказать тебе, вот и все. Неужели не понимаешь?
Последние две недели тянулись так же медленно, как закованный в кандалы человек плетется по шестидюймовому мосту через широкое и глубокое ущелье. Брайн терзался страхом: а вдруг он не дойдет? Лагерь был деморализован, как осажденная крепость, и Брайн при всякой возможности старался улизнуть оттуда. Территория была обнесена колючей проволокой, наиболее уязвимые места укреплены мешками с песком, посты настолько усилены, что казалось, только половина лагеря спит теперь по ночам. Ходили даже разговоры, будто солдат подразделения связи, пользовавшихся столькими привилегиями, заставят насыпать песок в мешки. «Это уж слишком, — говорили многие, — мобилизация мобилизованных», — и отказывались этому верить.
А Мертон умер, и Брайн снова вспомнил, как дедушка, прожив на свете без малого восемьдесят лет, безропотно угас, словно пламя, горевшее у него в горне. Его жена умерла через полгода после него — прилегла днем поспать и больше уже не проснулась. В это время Брайн был в Малайе, гораздо дальше прежней Абиссинии, о которой он едва осмеливался мечтать, потому что это был рубеж того фантастического мира, которым его, смеясь, манили еще в детстве, в дождливые вечера. Во время ночного дежурства в радиорубке он читал наизусть «Хана Кублы», или «Пресвятую деву», или другие стихи, и его охватывало то самое настроение, какое бывает, когда нахлынут далекие воспоминания детства. Однажды в тихий зимний день он сидел, глядя в окно на отблески огня, как бы зажженного каким-то добрым богом специально для него, чтобы он не сомневался, что уют и утешение есть и вне стен его теплого дома. Возможно, что он, читая по ночам стихи, сам выпустил этот острый гарпун, который полетел, увлекая за собой веревку, привязанную к нему. Но, во всяком случае, он впервые осознал, что у него есть прошлое и что сам он не возник из ничего. Он мог сказать: «Помню, как десять лет назад я шел по Вишневому саду и встретил Альму Арлингтон», и эти десять лет уже не были бессмысленным скоплением времени, а чем-то таким, что можно было четко определить, разграничить и назвать прошлым. Через неделю он будет уже на корабле, поплывет домой, чтобы так сказать, воссоединиться со своим прошлым, — и при этой мысли он чувствовал страх, смешанный с отвращением, и это было такое же чувство, какое он испытывал, читая стихи. Однако прошлое пока еще было очень туманным, точно так же, как и будущее, но по крайней мере он знал: и прошлое, и будущее у него есть.
— Время, проведенное в Малайе, — это большой кусок моей жизни, — сказал он Нотмэну в муонгском баре через стол, заставленный бутылками.
— Может быть, тебе это только сейчас так кажется,— возразил Нотмэн. — Поверь мне, когда через десять лет оглянешься назад, все покажется сном, длившимся несколько дней.
— Не могу себе этого представить, — сказал Брайн.
— А вот увидишь.
И Нотмэн снова наполнил стаканы.
Связисты вместе с писарями, поварами, шоферами я санитарами набивали мешки песком. Брани не верил, что лагерь можно надежно укрепить. Он был убежден, что, даже если они построят каменную стену в десять ярдов вышиной, рано или поздно все рухнет. Но он работал упорно, без отдыха и, хотя не особенно устал, чувствовал себя одиноким и ничего не замечал, кроме своей работы. Работали они с семи утра, на весь день полагалось только два коротких перерыва, и он механически загребал лопатой песок; иногда лопата казалась легкой, а иногда — такой тяжелой, что часть песка приходилось отсыпать. Горло у него пересохло, он мечтал о глотке воды, мечтал погулять несколько минут в тени деревьев, вдали от мешков с песком. Тем, кто оказался в конце вала, приходилось хуже всех, они были все время на глазах у караула, вынужденные работать без передышки, не имея возможности хоть изредка отлучиться и выпить воды, как это делал он. Часовые походили на статуи, взмокшие от пота.
— Что ты сказал? — спросил Керкби.
— Ничего, — отозвался Брайн. — Наверно, я просто думал вслух.
Из душевой около казарм вышел человек, красный как рак, он был обмотан вокруг пояса полотенцем и, шлепая мокрыми сандалиями, насвистывал малайскую лирическую песенку, которую часто передавали по радио. Он казался воплощением чистоты. Когда он скрылся, Брайн снова ощутил боль в груди.
«Все это скоро кончится», — подумал он, и теперь ему еще яснее, чем лицо мертвого Бейкера, представился самолет, повисший между деревьями, словно огромная туша в мясной лавке. Он представлял себе это даже отчетливее, чем партизана, которого отпустил, и чем засаду, которая не раз вставала в его воображении. Он видел самолет, повисший между высокими домами, словно мертвый кит, перегородивший улицы Лондона, он висел и в Змеином бору, где Брайн любил играть в прошлом, которое не было больше забытым сном, — широкий фюзеляж меж деревьев над маленьким ручьем, который он часами пытался запрудить и отвести в сторону, пока, во сне, самолет не грохнулся на землю, и тогда он вернулся к действительности. Теперь он чувствовал себя лучше — головная боль утихла. Лопата казалась не такой тяжелой, и ему уже больше не было жаль ни часовых, ни себя. Он наслаждался тяжелой работой, у него появилась охота к ней после столь долгого заточения в радиорубке. Бодрый и радостный, он перестал копать и поглядел на других, увидел, что они еле двигаются в изнеможении. Солнце не изнуряло его, лес даже издали казался зеленым и прохладным, словно посылал ему часть своей благодатной тени.