И пока он, нагнувшись, всматривался недобрым взглядом в лицо этой ни в чем не повинной девушки, она почувствовала, что на нее глядят. Обеспокоенная, она огромным усилием воли приподняла непослушные веки, улыбнулась и проговорила, чуть-чуть пришепетывая, как не совсем проснувшийся ребенок:
– Не смотри на меня, я уродливая.
И тут же, сраженная сном, откинулась на подушки, снова улыбнулась и пробормотала:
– Я так… так спать хочется!
И уснула.
Кристоф невольно засмеялся, нежно поцеловал ее ребячески припухший от сна носик и губы, затем, поглядев с минуту на это большое дитя, перелез через неподвижное тело и потихоньку встал. Ада глубоко, с облегчением вздохнула и растянулась на постели. Одеваясь, Кристоф старался не шуметь, чтобы не потревожить спящую, но не так-то легко было ее разбудить; приведя себя в порядок, Кристоф уселся на стул возле окна; он глядел на реку, над которой клубился и уходил к небесам утренний туман, а волна как будто перекатывала блестящие льдинки; так он сидел, ни о чем не думая, и в голове его носилась грустная, пасторальная мелодия.
Время от времени Ада приоткрывала глаза, вскидывала на Кристофа непонимающий взгляд, потом узнавала его, улыбалась и снова засыпала. И спрашивала, который час.
– Без четверти девять.
И, снова засыпая, она задумчиво бормотала:
– А сколько это – без четверти девять?
В половине десятого она потянулась, тяжело вздохнула и сказала, что пора вставать. Но пробило десять, и только тогда она зашевелилась.
– Опять часы звонят, – жалобно проговорила она. – Все время звонят!..
Кристоф расхохотался и подсел к ней на кровать. Обняв его за шею, она стала рассказывать свои сны. Кристоф слушал не особенно внимательно, каким-нибудь нежным словом прерывая ее болтовню. Но она требовала, чтобы он молчал, и продолжала рассказ серьезным тоном, будто сообщала невесть какие важные вещи.
Она была на званом обеде, там был герцог. Мирра была ньюфаундлендом, такой большой собакой, нет, кудрявым барашком, и… она подавала на стол… Аде вдруг удалось отделиться от земли, ходить, танцевать и даже лежать в воздухе… Вот смотри, как это легко, нужно сделать так… потом так… и готово…
Кристоф посмеивался над ней. Она расхохоталась тоже, но видно было, что ее задели его насмешки.
– Ах, ты ничего не понимаешь!.. – заявила она, пожав плечами.
Позавтракали они тут же, в постели, пили из одной чашки и ели одной ложкой.
Наконец Ада поднялась, отбросив простыню; она опустила свои крупные белые ноги, красивые, с красиво округлыми коленями, на коврик у кровати, потом уселась спокойно, перевела дух и стала разглядывать себя. Затем хлопнула в ладоши и потребовала, чтобы Кристоф убирался, а так как он медлил, то она схватила его за плечи, вытолкала за дверь и заперлась на ключ.
Встав с постели, она потянулась, опять стала разглядывать свои красивые руки и ноги; умываясь, напевала чувствительную Lied в четырнадцать куплетов, плескала водой в Кристофа, который барабанил в окно; наконец, сорвав последнюю розу, расцветшую в садике, они сели на пароход. Туман еще не рассеялся, но солнечные лучи пробивались сквозь его клочья; пароходик шел среди молочно-белой пелены. Ада, насупившись, уселась на корме рядом с Кристофом; вид у нее был сердитый, она ворчала, что свет бьет ей прямо в глаза и что весь день у нее будет болеть голова. А так как Кристоф не особенно вникал в ее жалобы, то она надулась и сердито замолчала. Ее полузакрытые глаза смотрели кругом с забавной важностью – так смотрят еще из совсем проснувшиеся дети. Но когда на следующей остановке вошла какая-то изящная дама и уселась неподалеку от них, Ада тотчас же оживилась и сочла необходимым обратиться к Кристофу с возвышенными и чувствительными речами. И снова перешла на церемонное “вы”.
Кристоф беспокоился: что она скажет хозяйке, как объяснит свое опоздание? Но Аду это ничуть не тревожило.
– Подумаешь, не в первый раз.
– Что не в первый раз?
– Опаздывать, – отрезала она, явно недовольная этим вопросом.
Кристоф не осмелился спросить, чем были вызваны те, прежние опоздания.
– Но что же ты все-таки скажешь?
– Скажу, что мама заболела, умерла… что-нибудь да скажу.
Кристофу стало неприятно, что она говорит так легкомысленно.
– Я не желаю, чтобы ты врала.
Ада рассердилась.
– Во-первых, я никогда не вру… А во-вторых, не могу же я ей сказать…
Кристоф спросил полушутливо, полусерьезно:
– Почему не можешь?
Ада засмеялась, пожала плечами и заявила, что Кристоф невоспитанный грубиян, и тут же добавила, что просит ей впредь “ты” не говорить.
– Разве я не имею на это права?
– Ни малейшего.
– Даже после того, что произошло?
– Ничего не произошло.
Ада смотрела на Кристофа смеясь, с вызывающим видом; и хотя она явно шутила, неприятно было думать, что ей ничего не стоит (Кристоф чувствовал это) утверждать то же самое всерьез и самой поверить. Но вдруг ее, по-видимому, рассмешило какое-то забавное воспоминание, она закатилась смехом, глядя на Кристофа, и звучно чмокнула его в щеку, не обращая никакого внимания на соседей, которые, впрочем, не особенно удивились.
Отныне все свои воскресные прогулки Кристоф совершал в обществе мастериц и приказчиков; ему не нравились вульгарные повадки новых знакомых, и он всячески старался потерять их где-нибудь в пути, но Ада из чувства противоречия не желала бегать в одиночестве по лесам. Когда шел дождь или мешали какие-нибудь иные причины и нельзя было выехать за город, Кристоф водил Аду в театр, в музей, в Тиргартен, – Аде нравилось бывать с Кристофом на людях. Она требовала даже, чтобы он появлялся с нею в церкви на торжественных службах, но Кристоф в наивном простодушии не желал переступать порог церкви, раз он теперь неверующий (он уже раньше под каким-то благовидным предлогом отказался от места органиста), и в то же время, сам того не зная, не перестал верить и предложение Ады воспринимал как прямое святотатство.
Вечерами он заходил к Аде. Почти всякий раз он заставал у нее Мирру, которая жила в том же доме. Мирра не помнила обиды, она ласково протягивала Кристофу мягкую руку, говорила о каких-нибудь игривых пустяках и скромно исчезала. Никогда Ада и Мирра не казались так дружны, как сейчас, когда меньше всего было поводов для дружбы: девушки почти не разлучались. У Ады не было от Мирры тайн, и она рассказывала ей решительно все, а Мирра все выслушивала; обе получали от этих интимных излияний истинное удовольствие.
Кристоф чувствовал себя неловко в присутствии этих двух девушек. Их дружба, их нелепые разговоры, слишком вольные манеры, то, что они, главным образом Мирра, смотрели на жизнь циничным взглядом и не скрывали этого (при Кристофе Мирра сдерживалась, но Ада пересказывала ему все речи подруги), их любопытство, непристойная болтовня, глупенькая и чувственная,
– вся эта двусмысленная, немного животная атмосфера стесняла Кристофа, но отчасти и занимала его; впервые в жизни он видел нечто подобное. Ему не удавалось вставить в беседу ни слова, и он молча слушал болтовню двух молоденьких дикарок, которые увлеченно рассуждали о тряпках, несли какую-то чепуху, глупо хихикали, а всякий раз, когда разговор заходил на игривые темы, глаза их горели от удовольствия. После ухода Мирры Кристоф вздыхал с облегчением. Когда дедушки были вместе, он словно попадал в чужую страну, языка которой он не знал. И они не понимали его, не слушали, даже издевались над чужестранцем.
Да и наедине с Адой они говорили на разных языках, но, по крайней мере, старались – пусть с трудом – понять друг друга. Откровенно говоря, чем лучше он ее понимал, тем непонятнее она ему становилась. Ада была первой женщиной, которую он узнал близко. Правда, была еще Сабина, но он ничего о ней не знал: бедняжка так и осталась для него мечтой, живущей в глубине его души. И он пытался разгадать теперь загадку женщины; впрочем, загадка эта существует только для того, кто ищет в ней смысла.
Ада не отличалась умам, но это был самый мелкий ее недостаток. Кристоф примирился бы с ним, если бы сама Ад” признала за собой этот грех. Но хотя Аду занимали одни лишь пустяки, она почитала себя знатоком и ценителем искусств и наук и судила обо всем уверенно и смело. Она говорила о музыке и поучала Кристофа таким вещам, которые он прекрасно знал; выносила безоговорочные суждения, хулила и одобряла. И бесполезно было переубеждать ее – она ссылалась на свое непогрешимое чутье в любой области; она была ломака, тщеславная упрямица, не желала, да и не могла ничего понять. Пусть бы она признала, что ничего не понимает! Насколько бы сильнее он любил Аду, если бы она согласилась быть такой, какая она есть, со всеми своими достоинствами и недостатками!
Но меньше всего Ада любила думать. Ее интересовали только еда, питье, пение, танцы, ей нравилось кричать, смеяться, спать, она хотела быть счастливой, и дай-то боже, чтобы ей это удалось. Но, имея все данные для счастья. Ада – лакомка, чувственная лентяйка, себялюбивая до наивности, возмущавшая и забавлявшая Кристофа, короче, наделенная всеми пороками, которые делают жизнь приятной вам самим, если не вашим друзьям (а впрочем, разве личико, озаренное отблеском счастья, особенно хорошенькое личико, не бросает отблеск счастья и на все окружающее?), – Ада не обладала достаточно ясным умом, чтобы быть счастливой. Эта красивая и крепкая девушка с волчьим аппетитом, свежая, беспечная, с ярким румянцем, неиссякаемо веселая, вечно беспокоилась о своем здоровье. Уплетала за четверых и с грустью говорила, что она еле ноги таскает от слабости. Жаловалась она буквально на все: и ходить она не может, и не может вздохнуть, у нее болит голова, болят ноги, глаза, желудок, душа. Она боялась всего и была бесконечно суеверна, во всем и везде видела плохие или хорошие приметы. За столом она следила, чтобы ножи и вилки не лежали крестом, проверяла количество обедающих, бледнела при виде опрокинутой солонки и настаивала на выполнении сложнейших ритуалов, предотвращающих несчастье. На прогулке она следила за полетом ворон, пересчитывала их, замечала, с какой стороны они подлетают; тревожно смотрела себе под ноги, горько сетовала, когда утром ей доводилось заметить паука, и требовала, чтобы все шли домой; единственным средством уговорить продолжать прогулку было внушить ей, что сейчас уже полдень, а может быть, даже и позже, и, таким образом, обратить злые чары в доброе предзнаменование. Боялась она и своих снов; сны она рассказывала Кристофу длинно, с подробностями, и потом еще целых полдня припоминала какую-нибудь забытую деталь. Кристоф обязан был выслушивать все подряд – длинные нелепые истории о каких-то странных браках, покойниках, портнихах, принцах, о смешных, а подчас и непристойных вещах. И необходимо было слушать внимательно, высказывать свое мнение. Иной раз Ада до вечера ходила мрачная, во власти ночных сновидений. Она заявляла, что жизнь вообще скверная штука, все видела в черном свете, обо всем отзывалась грубо и прямо и донимала Кристофа своими стенаниями; стоило рвать с теми скучными мещанками, чтобы и здесь обрести извечного врага! “Der traurige ungriechische Hypochondrist” [унылый и отнюдь не античный ипохондрик (нем.)] – думал Кристоф.