Видели ли вы, дорогие читатели, действительно прекрасный фейерверк? Таким был фейерверк, устроенный однажды покойным датским королем{52}. Он приказал воздвигнуть помост; народ приготовился уже насладиться видом римских свечей, треском петард, искрящимися мимолетными снопами ракет, когда четыре герольда в великолепных одеждах внезапно появились на четырех углах помоста. Каждый из них развернул по листу бумаги. Народ умолк. Это был преисполненный великодушия эдикт, отменявший четыре наиболее тягостные налога на съестные припасы.
Описывать фейерверк излишне. Никакие слова не могут передать стремительность, блеск и грохот этих сверкающих лучезарных снопов огня, которые чаруют взоры, не раздражая их, и услаждают слух, не потрясая его. Однако нужно описать пышные банкеты, устраиваемые для народа щедрыми эшевенами.
Все эти угощения хороши только в описаниях. Вблизи они просто жалки. Вообразите себе подмостки, с которых бросают неочищенные языки, сосиски и маленькие хлебцы. Даже лакей сторонится от летящей в него колбасы, которую ради забавы с силой швыряют чьи-то руки в гущу толпы. В руках этих наглых благотворителей хлебцы превращаются в булыжники. Вообразите затем две узких трубки, из которых льется довольно скверное вино. Носильщики Крытого рынка и извозчики соединенными усилиями привязывают жбан к длинному шесту и поднимают его вверх. Вся трудность заключается в том, чтобы пристроить жбан к трубке, так как возбужденная и жадная толпа то и дело отстраняет сосуд. Удары кулаков сыплются градом, на мостовой вина оказывается больше, чем в самом жбане. У кого нет широких плеч и кто не попал в объединение, может умереть от жажды перед этими фонтанами вина, предварительно воспалив свою глотку колбасными изделиями.
Мелкая буржуазия, привлеченная сюда простым любопытством, в ужасе пятится перед дикими ордами, одержавшими очередную победу над ведром вина. Она боится быть сбитой с ног, поваленной, раздавленной толпою, так как эти страшные победители снова возвратятся, чтобы оттеснить своих соперников и досуха опорожнить бочки.
Низость и нищета — вот гости на этих пиршествах. Посмотрите, как люди, стоя, пожирают пойманные ими сосиски! Можно подумать, что это изголодавшийся народ, страдающий от неурожая, и что новый Генрих IV неожиданно прислал ему хлеба и свинины с приправой.
Вслед за тем ободранные музыканты, водворившись на подмостках, окруженных вонючими плошками, пилят по крикливым скрипкам жестким смычком; чернь образует огромный круг и беспорядочно, не в такт прыгает, кричит, вопит, топает по мостовой в неуклюжей пляске. Это не столько веселая, сколько грубая вакханалия.
И как могут эту холодную оргию выдавать за народное празднество?! Так ли древние привлекали бедных граждан к участию в общественных увеселениях?
Когда в толпу бросают деньги, получается нечто еще худшее. Беда мирной кучке людей, среди которой упала монета! Обезумевшие, дикие люди, в порыве ярости, с окровавленными и испачканными грязью лицами, набрасываются на вас, валят вас, ломают вам руки и ноги, лишь бы поднять брошенную монету! Сплошная масса людей падает и тотчас же поднимается, подобно тому как колоссальный кузнечный молот мгновенно обрушивается и давит все на своем пути.
Приходится спасаться бегством от этой шумной давки, уединяться дома, потому что рискуешь лишиться жизни среди толпы, которая готова изувечить человека из-за вареной колбасы или монеты в двенадцать су.
Самым возвышенным и значительным на этих празднествах является Te Deum[7], который служат в кафедральном соборе{53}. Пушечные выстрелы, примешивающиеся по временам к звукам музыки, исполняемой хорошим и многочисленным оркестром, производят оригинальное, редкостное и трогательное впечатление.
Ежедневно служат от четырех до пяти тысяч обеден по пятнадцати су каждая. Капуцины берут на три су дешевле. Все эти бесчисленные обедни были учреждены нашими добрыми предками; послушные своим снам, они заказывали на вечные времена эти бескровные жертвоприношения. Ни одного духовного завещания не обходится без заказных обеден; это было бы сочтено за кощунство, и священники отказали бы в погребении тому, кто отступил бы от этого правила; об этом свидетельствуют многие факты старины.
Войдите в любую церковь. Повсюду — направо, налево, прямо, сзади, сбоку — священник либо пресуществляет дары, либо возносит чашу, либо приобщается, либо произносит: «Ite, missa est»[8].
Ирландские священники иногда умудрялись служить по две мессы в день, и, ввиду обширности Парижа, только случайность раскрывала их плутни; двойная алчность толкала их на это двойное священнодействие.
В прошлом веке один священник церкви Пти-Сент-Антуан был тайно женат; его семья жила около площади Мобер. Он с одинаковым рвением относился как к своим обязанностям церковнослужителя, так и к обязанностям супруга. Он был хорошим священником, хорошим мужем, отцом пятерых детей, он переодевался два раза в день, чтобы обмануть взоры людей, исполняя эти двойные, одинаково ему дорогие обязанности. Его счастье было разбито жестоким доносчиком: парламент расторг его брак, он был приговорен к вечному изгнанию и был счастлив уже тем, что не поплатился чем-нибудь еще бо́льшим.
Аббат Пеллегрен{54} женат не был, но, служа обедни, он сочинял и оперы. Бес не участвовал в его сочинениях, так как все они были в высшей степени холодны. На него было написано следующее двустишие:
Католик по утрам, язычник — в час вечерний.
Престол ему обед, театр же — ужин верный.
Некий принц{55}, назначив своим свитским священником аббата П***, известного многочисленными произведениями, сказал ему при первом их свидании: «Господин аббат, вы хотите быть моим священником, но знайте, что я не хожу к обедне». — «А я, ваше высочество, ее не служу».
Изысканной обедней называли позднюю обедню, которую несколько лет тому назад служили в церкви Сент-Эспри в два часа пополудни. Ленивый высший свет отправлялся туда перед обедом. Священнику платили три ливра, так как ему приходилось поститься до двух часов дня. Женщина, отдававшая в наем церковные стулья, тоже получала на этом барыш. Архиепископ запретил эту обедню, и с тех пор привыкли обходиться вовсе без обедни. Было бы лучше ее не запрещать.
Вот уже десять лет, как высший свет совсем почти не посещает богослужений; в церковь ходят только по воскресеньям, да и то лишь чтобы не смущать своих слуг. А слуги знают, что в церковь ходят только ради них.
3 августа 1670 года некий Франсуа Саразен, уроженец Кана в Нормандии, двадцати-двухлетний юноша, бывший сначала гугенотом, потом католиком, но всегда отрицавший истинное присутствие божества в церкви, напал на святую чашу со шпагой в руках в тот момент, когда священник возносил ее в приделе Сен-Вьерж собора Нотр-Дам. Желая пронзить чашу немедленно после совершения таинства, он двумя ударами ранил священника, который обратился в бегство; но раны его оказались неопасными.
Тотчас же прекратились все богослужения: с алтарей сняли все украшения, церковь была закрыта впредь до примирения.
5 августа Франсуа Саразен принес публичное покаяние, имея на груди и на спине дощечку с надписью: Нечестивый святотатец. Ему отрубили кисть руки, а потом заживо сожгли на Гревской площади. Он не выказал никаких признаков ни раскаяния, ни сожаления о том, что умирает.
12-го числа было совершено торжественное освящение оскверненного храма. Была устроена целая процессия, в которой приняли участие все государственные учреждения. Все лавки как в городе, так и в предместьях были закрыты по распоряжению начальника полиции господина Рени (см. Газет де Франс за 1670 год, стр. 771—796).
В наше время подобного кощунства, слава богу, не было, несмотря ни на какие статьи, речи и несмотря на большое число неверующих. Ни одного окропления святой водой не было нарушено, и религиозный культ, всегда очень чтимый внешне, ни в чем, вплоть до многолюдных процессий в разные праздничные дни, ни разу не подвергался ни малейшему покушению.
Мне скажут на это, что де-Ла-Барр д’Абвиль{56} устроил всенародное бесчинство. Но ведь изуродование им распятия, что стояло на мосту, совершенно не доказано. Этому гипсовому распятию ежеминутно грозило быть опрокинутым проезжающими мимо повозками, а кавалер де-Ла-Барр был не таким человеком, чтобы поднять руку на распятие; он был умен и рассудителен. Он умер со спокойной твердостью. Парламент, единственно с целью доказать иезуитам свою стойкость в вере, вынес приговор, напоминающий приговоры инквизиции! Он в этом раскаялся, когда было уже поздно.
Можно с уверенностью сказать, что такую строгость парламент проявит теперь только в том случае, если появится новый Франсуа Саразен, что, однако, весьма сомнительно.