– Не дайте погаснуть моей куче! Уголь загубим! Боюсь!
Куренной обрадовался, что Болин будет жить. Но углежог опять впал в забытье.
– Очнись, Дмитрий, очнись! – со слезами умолял Михаил. – У тебя ведь скоро сын будет!
Слезы падали на лицо лежащего в беспамятстве углежога.
– Да ты не причитай над ним, как над покойником! – сурово сказал Иван Маругин. – Человек жив и будет жить. Еще не один «кабан» сожжет. Каковы его годы! Давайте его в курень перенесем. А ты, Михаил, сходи на рудник и возьми у Степана Варфоломеевича гусиный жир, вату, чистое полотно. Только никаких чаепитий! Одна нога – здесь, другая – там. Я покараулю твое кострище.
Михаил Пальчин взял в курене ружье, сменил бродни на пимы, бросил в котомку кусок вяленого мяса, ломоть хлеба и исчез в зарослях ивняка. Он шел, обходя сопки, переходя вброд неширокие ручьи, шел туда, где дымился рудник. Там, в межгорье, обозначенном вьющимися в небо дымками, была помощь. Торопился так, что даже трубку не курил на ходу Только и думал о друге: «Не зря Болин не хотел быть углежогом. Видно, нутром чуял, бедняга, что в лесу поджидает беда. Жаль мужика. Но, может, обойдется. Ожог – что обморожение. А его гусиный жир мигом лечит. Самого сколько раз мороз щипал. И ноги, и руки, и нос. Кожа слазила, почти до кости. Жена жиром смажет раз, второй, третий – и затягивается, как на собаке. Лишь кое-где шрамы остаются. Сколько раз предупреждал куренной, с “кабанами” шутки плохи, ловкостью углежог не должен бахвалится на тлеющих бревнах. Круглое бревно завсегда на скат просится, уходит из-под ног. А внизу – смерть. Это Дмитрию подфартило…»
Михаил взял у Буторина все, что просил Маругин. Степан Варфоломеевич позвал кашевара:
– Принеси-ка штоф вина из моих запасов.
– Возьми, Михаил! Не внутрь даю! Раны обмоете Дмитрию, компрессы положите. Да больному пару чарок нальете, чтобы силы быстрее вернулись.
Буторин положил свою широкую ладонь на плечо юрака. Тот, почувствовав тяжесть, чуть приклонился к управляющему, поднял голову вверх и преданно посмотрел в глаза Степану Варфоломеевичу. Михаил понял, Буторин хочет сказать что-то важное.
– Ты, Михаил, борони Боже, никому ни слова об ожогах Болина. Даже его супружнице не говори. Она ведь брюхатая. Пока с углем возитесь, Дмитрий отлежится, оклемается и с вами вернется на рудник. Работы у вас там недели на три. Не надо людей будоражить. В штольне еще опасней. Никто не огражден от обвала. Деревянные крепи, как и «кабаны» опасны. Как еще рудокопов не придавило, диву даюсь. Не дай бог! Тогда в штольню никто не пойдет. А руда нужна! Ой, как нужна!
– Я понял, Степан Варфоломеевич! Разреши в чум заскочить, на мальца взглянуть. Ему вчера годик набежал. Вот шишку ему из лесу несу. Пусть позабавится.
– Загляни, конечно! Святое дело на детей взглянуть. Только миг постой. Я зараз.
Буторин взял в руки стоящий в углу топор, принес из сеней небольшую строганую дощечку, присел на корточки и несколько раз прошелся лезвием по дереву Пальчин с удивлением смотрел на управляющего, как тот колдовал с топором. Вскоре из досточки появился крест с небольшой округленной ручкой. Мастер оглядел его, срезал правую крестовину и снова положил на пол. Теперь Степан Варфоломеевич не взмахивал топором. Он двумя пальцами держал лезвие и нежно прикасался ко кресту. Еле заметная стружка скатывалась на пол, оставляя на кресте мягкие узоры. На нем появилось распятие Иисуса Христа.
– Вот, отдашь своему сыну от Степана Буторина. Крест пока не имеет силы. Но когда отец Даниил освятит, то сын твой будет всю жизнь защищен от злого умысла. Пусть растет сильным и крепким, как я, – сказал управляющий.
Михаил положил подарок в котомку, попросил под запись десять осьмушек табака на весь курень и, набив трубку сухим куревом, поспешил в свой чум.
Вернулся Михаил в курень к обеду. Артельщики хлебали наваристый рисовый суп. Иван Маругин кормил в шалаше лежащего Дмитрия. Ладони Болина были в крупных волдырях. Он не мог даже ложку держать. Ему было стыдно за бессилие. И он, чтобы как-то оправдаться, ворчал на Маругина:
– Что ты меня, куренной, кормишь, как дитя малое, с ложки? Али я совсем никудышний! Али ты себя виноватишь передо мной?
– Ешь, пока кормлю. Вот лопнут волдыри, уйдет из них гадость. И закроет раны новая кожа. Тогда твоя воля. Сам управляться станешь. А ходить начнешь, кашеваром назначим. Будешь углежогам кулеш варить. А виноват же я, недоглядел. Лучше б сам трубу поширил. Я – куренной! Мне и ответ держать перед Сотниковым. Не каждому дана честь за громаду ответ держать. За нее иногда и умереть не страшно.
Дым парил над еланью много дней и ночей. По мере тления дров дерн оседал ниже и ниже к земле. Громадины-«кабаны» уменьшались, а саженевой длины бревна чахли и становились голубовато-серыми углями. Дмитрий Болин, опираясь на вырубленные Иваном Маругиным костыли, сидел «на часах» у своего кострища и следил за тлением лесин. Через две недели он уже ходил по топкой елани в деревянных колодках – пимах, срубленных заботливым куренным. Когда угасли костры, жена Пальчина привезла на оленьих упряжках сто порожних кулей под древесный уголь. Углежоги ссыпали его в кули, заштабеливали и накрыли брезентом от дождя.
– Вот вам, Дмитрий и Михаил, будущая забота. К началу плавки перевезете на упряжках уголь в лабаз к руднику, – озаботил их Маругин.
– Перевезем, Иван Макарович! Вот на ноги встану. Думаю, двумя упряжками дней за десять управимся, – сказал Дмитрий Болин.
Навестил жигарей и Федор Кузьмич Инютин. Придирчиво осмотрел остатки кострищ, помял в руках поблескивающие на солнце холодные уголья. Даже огонь запалил на одном из бывших огнищ, чтобы проверить, держит ли этот уголь тепло. Поднес горящую серянку к сухой лучине, обложил ее комочками угля. Постоял, вглядываясь. Вскоре зарделись под дуновением штейгера маленькие угли. Они то вдыхали, то выдыхали впитанный когда-то жар большого кострища. Серо-голубые кусочки древесины стали красными от затаившегося в них тепла.
– О! – воскликнул Федор Кузьмич. – Самое то – для плавки. Молодец, Иван Маругин! Не передержал! Ты уголек родил, как заправский углежог. Его впору на Алтай везти. На таком угле металл крепкий выходит. Молодец, Маругин! А я в душе боялся, что с твоих углежогов проку не будет. Это дело навыка большого требует. Чуть дал сильнее огоньку лизнуть – и бревна нет! Один пепел остается. У тебя ж выход получился богатый! Думаю, зазря ни одно бревнышко не полыхнуло. Ох, мудрый ты мужик, Иван! Даже новое дело оказалось для тебя не в диковинку! Докопался до всего сам и – не ошибся!
– Голь на выдумку хитра! И я, и тунгусы тыкались носом, как котята слепые. Но я помнил главное, чему ты научил. А остальное – общим умом допетрили.
– Ну а как плавильня? – заглянул в глаза штейгеру давно не бывавший на руднике куренной. – Растет?
– Растет как на дрожжах! Уже кладку завершают, закладывают фундамент под вентилятор. Ниши оставили для леток. Сегодня начали готовить руду в лабазе. Думаю, в августе получим медь, – довольно потирал руки Инютин.
Потом почесал лысеющее темечко и, будто вспомнив, спросил:
– Иван Макарович! Я рад, что тунгусы освоились! Коль рудник будет жить, им самим придется древесный уголь жечь. И ты, и я здесь по времени. Мы сели и уехали. А им, их детям, здесь жить да медь плавить. С древесного перейдут на каменный, коль завод большой задумали.
– Ну, что сказать, Федор Кузьмич! У них ум еще в другой поре. Медленно микитят. А что касается угля, то самыми сметливыми оказались юраки: Болин да Пальчин. Нганасане жгли костры из-под палки, с холодком. Пришлось тальником по задницам поддать. Присмирели. Объяснял не единожды, древесный уголь рождается тлением. Из жигарей лишь юракам можно доверять эту работу. Из них получатся добрые куренные. Они обрусели, проворными стали. Правда, Дмитрий покалечился чуток. Ему углежогство досталось кровью. Зато остальные наяву увидели опасность. Теперь страхуются.
Федор Кузьмич с грустинкой взглянул в глаза Ивану Маругину:
– Терять людей на службе тяжелей, чем на войне. Сколько немого и словесного укору вынес я от жен и детей усопших! Я, как штейгер, отвечал за жизнь рудокопов. А руду колоть приходилось и в штольнях, и на склонах гор, и в разрезах. То обвалы, то камнепады, то осыпи. Чуть зазевался – беда тут как тут! За свою горную службу пять человек похоронил. А какие были мужики! И статью, и силой, и умом. Да еще и породисты. Им бы жить и жить. Но горы забрали их животы. До сих пор за мной грех тянется. И ни одна исповедь от него не избавит! Что-то не досмотрел, что-то не подсказал, кого-то вовремя не остановил, а может, не то посоветовал. Годы идут, а утраты не забываются! Да, видно, и не забудутся до самой смерти. Здесь штольни пока не гульливы, без обвалов еще. И рудокопы все живы. Страх останавливает людей. Нередко – на полпути. А в горном деле, я скажу, как ни в каком другом, надо идти до конца. Без оглядки. Иначе страх смерти сломает, как гнилую крепь. И тогда ты не ходок в гору. Ты больше никогда не возьмешь в руки кайло. Горы рубить – надо смелость и силу иметь. А упорство – впереди них.