В четыре года мать научила его читать. Казалось бы, замечательный и смышленый мальчик. Но в школе возникли серьезные проблемы. «Из всех эмоций, переполнявших меня, – вспоминает Бродский, – я помню только отвращение к себе за то, что я слишком молод и многому позволяю управлять собой». Мальчика заставляли делать то, что было для него совершенно чужеродным, что он просто не мог воспринимать. Физика и химия явились непреодолимыми препятствиями. Детский протест выражался плохим поведением. «...Меня в пятом или шестом классе несколько раз пытались исключить из школы за поведение». Когда он остался в седьмом классе на второй год, его перевели в другую школу.
«В общем, я учился в семи или шести школах до восьмого класса, из которого я просто сбежал, во-первых, потому что мне все это уже осточертело, а во-вторых, в семье не очень благополучно было с деньгами, даже крайне неблагополучно: мать работала, отец работал, и этого едва хватало. И я пошел на завод, когда мне было пятнадцать лет, и стал работать фрезеровщиком. Сначала был три месяца учеником, потом получил разряд и работал около года. После этого начались другие пассажи: я поступил работать в морг, потому что у меня была такая амбиция – стать нейрохирургом. После начал ездить в геологические экспедиции, чтобы путешествовать. Несколько лет так прошло, а после этого, я уже не помню, работал фотографом, кочегаром, матросом,…смотрителем маяка».
Стоп! Вполне достаточно, чтобы заключить: мальчик, а затем и юноша, не совсем адекватен окружающей среде. Психика остается самой неизученной областью медицины, и неискушенные в медицине люди ставят собственный диагноз – «не от мира сего». После возвращения из ссылки в 1965 году Бродского, который генетически не мог приобщиться к коллективному сознанию, дважды помещают в психиатрическую больницу. Он вспоминает:
«Это было самое ужасное из того, что мне довелось пережить. Действительно, ничего нет хуже. Они добиваются многого — публичного покаяния, перемены в поведении. Они вытаскивают тебя среди ночи из постели, заворачивают в простыню и погружают в холодную воду. Они пичкают тебя инъекциями, используя всевозможные подтачивающие здоровье средства».
– Вы ненавидели людей, которые проделывали с вами такое? – спрашивают его.
«Не то чтобы. Я знал, что они хозяева, а я это просто я. Люди, которые делают скверные вещи, заслуживают жалости. Понимаете, я был молодым и довольно легкомысленным. В то время у меня был первый и последний в моей жизни серьезный треугольник. Обычное дело, двое мужчин и женщина, и потому голова моя была занята главным образом этим. То, что происходит в голове, беспокоит гораздо больше, чем то, что происходит с телом».
Не ненависть к мучителям, а жалость, как у того, который всех простил, «ибо не ведают, что творят». Правда, это Бродский говорит уже в Америке, где он, наконец, обрел право быть личностью, где он, по его признанию, жил, еще находясь в Советском Союзе.
Поэт Бродский сказал про себя:
«У тебя, что касается тебя самого, есть только две вещи: твоя жизнь и твоя поэзия. Из этих двух приходится выбирать. Что-то одно ты делаешь серьезно, а в другом ты только делаешь вид, что работаешь серьезно. Нельзя с успехом выступать одновременно в двух шоу. В одном из них приходится халтурить. Я предпочитаю халтурить в жизни».
Улыбнемся самоиронии поэта по поводу халтуры в жизни. Но жизнь это жизнь, а поэзия – божество, которое нашло в Иосифе Бродском своего ярчайшего проповедника.
[1] Брагинская Н.С. О Пушкине. Green Lamp Press, New York, 2004.
[2] Это, в частности, выражалось в том, что все не сговариваясь согласились величать ее уважительно, по имени-отчеству: «Надежда Семеновна», что звучит совсем не по-американски. Я, признаться, не помню другого случая в моем окружении, где бы человека, жившего в Америке более 20 лет, продолжали называть по имени-отчеству. В ее телефонном автоприветствии было записано по-русски: «Здравствуйте, это Надежда Семеновна...»
[3] My Talisman / Мой талисман: The Poetry of Alexander Pushkin by Julian Henry Lowenfeld. New York: Green Lamp Press, 2003. К чести Америки следует заметить, что она и сегодня, через десять лет после появления «Моего талисмана», «спокойно совершает свое поприще», безмятежно пребывая во мраке, непроницаемом для лучей «солнца русской поэзии». Несправедливо утверждать, что эту книгу здесь совсем не заметили. Разумеется, заметили – те, кому замечать положено, пара профессоров-славистов, написавших свои рецензии: язвительно-ругательную (Carol Apollonio Flath, Duke University. Rev. of My Talisman. The Poetry of Alexander Pushkin, trans. J. H. Lowenfeld «Pushkin Review», 8-9 (2005-06), 153-157) и снисходительно-хвалебную (Adrian Wanner, University of Pennsylvania. J. H. Lowenfeld, trans., My Talisman: The Poetry of Alexander Pushkin. «Slavic and East European Journal», 52, no. 3 (Fall 2008), pp. 458-459).
[4] Пожалуй, ни один переводчик Пушкина еще не имел такого успеха в России, какой сегодня имеет Джулиан. Я слышу немало восторженных отзывов о его переводах. Все они – из русского лагеря. Действительно, многих изумляет сочетание легко узнаваемой ритмики пушкинской строфы с буквальной точностью самого перевода. Отсюда с фантастическим легкомыслием делается вывод: наконец-то и американцы имеют теперь возможность почувствовать то, что чувствуем мы, и тем самым открыть для себя гений Пушкина! Именно здесь, в этом месте, и делается большая ошибка! В том-то и дело, что ничего такого они не чувствуют! Когда я слышу подобные высказывания, у меня возникает ощущение, что речь идет о переводах на русский язык, а не наоборот. Ибо то, что звучит сладкой музыкой радостного узнавания для русского уха, имеет совершенно иной эффект для уха американского. И дело совсем не в том, насколько эти переводы удачны или наоборот, а в том, что при переводе неизбежно теряется сам Пушкин! И если кому-то еще интересно, как реагируют американцы на все эти русские восторги, то в ответ они услышат, в лучшем случае, то же, что слышали и раньше: смущенное недоумение.
[5] Увы, здоровье так никогда ей и не позволило. По свидетельству близкого друга Н.С., Елены Владимировны Алексеевой, однажды были предприняты практические шаги к такому возвращению: собрали необходимые бумаги, запаслись дефибриллятором, кислородными баллонами, наняли сопровождающего врача и т. д. Отмечу здесь, что Е. В. Алексеева, литературовед, является автором статьи «Граф Нулин – хромой Тарквиний 1825 года», опубликованной под одной обложкой в вышеупомянутой книге Н. Брагинской «О Пушкине» (стр. 236-264).
* Отрывки из одноименной книги о первых шагах спортивного бриджа в советской России (Manhattan Academia, 2014).
* Глава из книги «Бермудский треугольник любви».
* Пока этот текст готовился к публикации, пришла горькая весть: в ночь с 21 на 22 октября 2014 года А.Я. Червоненкис погиб.
[6] Отрывок из знаменитого стихотворения ”Excelsior” в переводе В.В. Левика.
[7] Илан Розинер подтвердил, что материалы Феликса Розинера хранятся в упомянутом архиве, их профессионально обработал штат архива во главе с проф. Стэнли Рабиновичем, хорошо знавшим писателя. Полный перечень материалов можно найти в интернете ( см. список литературы).
[8] В процессе работы я с удивлением узнал, что есть существенные разночтения в разных изданиях перевода Пастернака. Я использовал издание: «Вильям Шекспир. Трагедии. Сонеты. Серия: Библиотека всемирной литературы. Изд. «Худ. лит.», М., 1968. Перевод Лозинского я цитирую по тексту: «Уильям Шекспир. Полное собр. соч. в 8 томах».Т.6. Изд. «Искусство», М., 1960.
[9] Этот монолог Офелии в переводе Лозинского, по моему мнению, в поэтическом отношении превосходит перевод Пастернака. Например, последняя строка у Шекспира: «To have seen what I have seen, see what I see!» у Лозинского звучит так: «Видав былое, видеть то, что есть!» Переводчик сохранил не только точность оригинала, но также и его мощь – по сравнению с довольно банальной концовкой у Пастернака: «Куда все скрылось? Что передо мной?»