Медведь идет на запах, рад и не рад халяве. Пожирает падаль, еще не понимая в прямом смысле этого: бесплатный сыр только в западне. Вот и он — в петле и при бревне. И остается ему только неизбежное: бревно на плечо и, как каторжник, в тайгу, к медведице. Но до медведицы ли с таким пихтовым или лиственничным подарком на горбу. Вот так и добыл Егор Тадыгешев своего очередного медведя. По шорской заведенке отхлестал его прутом, молодой березкой: мол, я тебя не трогал. Сам, сам виноват. Сам убился. Жадный, однако. Полез на кедр за шишками, но неловкий, старый, сорвался. Такой большой, тяжелый, грохнулся на землю и сразу помер. А мне тебя, старший брат мой азыг (медведь по-шорски), жалко, жалко.
Посожалел, погоревал над своим счастьем Егор Тадыгешев. И был готов уже выправиться за конем, чтобы доставить своего неосторожного и неловкого брата в лагерь. Но приметил неподалеку ручей. Не сказать, чтобы броский и привлекательный. Обычный, но как говорят, удача к удаче. Что-то все же подсознательно сработало в голове у Егора: однако ничего ручеина — дно крупнопесчаное. Промыта водой до кварцевого проблеска в глазах, и вода приглашает к разговору. А у Егора всегда на всякий случай при себе, мало ли что, золотопромывочный лоток — шорцы народ предусмотрительный, как древние латиняне: все свое носят с собой. Просто так за чем-то только одним из дому не выходят, совсем, словно полешуки, имеющие всегда при себе что- то про запас, — мало ли что может случиться и понадобиться вдали от жонки и родного дома.
Весь еще в лихорадке удачной охоты, Егор принялся промывать песок. И впечатлился. Сразу же пошло золото. Таким образом, наш немногочисленный горнопроходческий отряд перебросили с меди на золото. И это не разовый случай неожиданного фарта коренным шорцам. Железорудное месторождение Шерегеш, сегодня всей стране известный горнолыжный комплекс для толстосумов, было открыто местным жителем, шорцем, у которого в подполе мерзла картошка: нехороший камень, посетовал он геологам, очень холодный, однако. Холодный камень оказался железной рудой, железом почти без примесей.
Вообще Горная Шория и шорцы по своему добросердечию, чистоте и наивности напоминают мне нечто уже давно потерянное в мире, сказочное, еще благословленное улыбкой творца. Младенчески непосредственная и не такая уже маленькая страна. Страна добрых лесных и горных гномов и эльфов. Если прибавить то, что у нее отняли, обрезали и укоротили, а попросту — ограбили, будет, наверно, не меньше Беларуси. А ту же Швейцарию перекроет в разы. А сейчас — маленькая, населенная малорослым народцем, незлобивым, рассудительным и послушным, и потому почти невидимая, как невидимы, опять же, в Швейцарии и ее Альпах гномы и эльфы, или книжные хоббиты, которыми так увлекается сегодня детвора. Я долго не мог понять этого увлечения. А все очень обычно и просто, буднично даже. Только в том, видимо, и тайна, что буднично, обычно и просто, в детском восприятии: все необъяснимое и сказочное — действительно, хотя и недоступно взрослым, их искушенному, практично хозяйственному уму. А дети прозорливы небесно, земно и природно. Они не совсем еще здесь. Всей своей сутью — в вековой тишине и покое планетарного неторопливого кружения нашей матери-Земли, чуя, что или кто прятался и прячется в зимние холода в зеленых иглах хвойных боров, чуя, что это игра и в игре может сохраниться вечно.
Вот они сохранились, не совсем дети и почти небожители, сошедшие для игры с ними с крон деревьев. Вышелушились из еловых и кедровых шишек, вынырнули из воды, из-подо льда скованных сивером сибирских рек, и разошлись по всему Божьему белому свету, чтобы украсить его. Сердечно и приветливо, но не без хитринки, улыбаясь каждому, кто доверчиво заглянет им в очи, — чаще детям, поскольку и сами дети. Так же грустят, удивленные равнодушием и непонятливостью слабовидящих и временных в этом мире существ. Сами же хорошо видущие и вечные в кратком миге своей односезонной жизни.
Всего им вдосталь, хотя и понемножку. Но сколько святой птахе надо, как и святой душе. Только день сегодняшний такого не принимает и не понимает. Шорцы не единожды пробовали поменять свою судьбу, особенно в начале советской власти. Где-то в средине двадцатых годов намерились создать свою независимую страну. Выбрали уже и правительство, кабинет министров. Загвоздка была лишь в том, что некого ставить на пост министра культуры: не нашлось ни одного грамотного шорца. Думали-гадали и пригадали: есть, есть. Какое-то время жил в городе и чему-то там учился один человек. По слухам, даже стишки пописывал. Живой поэт. И кому, как не живому поэту, быть министром культуры.
Среди ночи, не прерывая заседания кабинета министров, бросились его искать. Не нашли. Неделя, как выправился в тайгу на охоту за белкой. Заседание кабинета продолжалось без министра культуры. Он, собственно, на тот момент был и не нужен, и даже лишний — гуманитарий-стихоплет. А министры разрабатывали план военных действий: в первый же день взять штурмом Мундыбаш — тогда улус, перспективный и быстрорастущий — позднее поселок и рудник. В нем всего два милиционера, пару раз выстрелить даже холостыми, и они разбегутся в разные стороны. Москва же после этого сдастся сама. На этом первое и последнее заседание шорского кабинета министров закончилось.
Поэт вернулся с охоты только на следующую ночь. Его сразу же, не успел снять лыжи, взяли. А о том, что он одну ночь был министром культуры Горной Шории, он узнал только по прошествии семнадцати лет.
Когда я оказался в Горной Шории, она в людском плане была подобна острову с неопределенными берегами. Водораздел между коренным населением и теми, кто бросился осваивать и покорять Сибирь, осмыслить невозможно. Состояние и поведение тех и других лихорадочно авантюристическое. Хотя хрущевская оттепель дышала уже морозами, волны ее, как позже и горбачевской перестройки, только-только достигали глухих таежных заимок и скитов. Велика Россия, глуха, темна и нововведениям не внемлет, не торопится менять кожу. В то же время Сибирь сотрясалась от интеллигентности и интеллигентов, вольнодумцев и политкорректных политических, экономических и всех прочих окрасов и мастей гениев — будущих диссидентов. А проще, опять же немного вперед, — тех, с кем выгодно только что-то быстро есть, незваных, но самоизбранных записных краснобаев и романтиков непременно мировых революций. И в Шор-тайге царила такая возвышенная атмосфера, что сама тайга готова была заговорить стихами. И говорила. Геологический отчет о железорудном месторождении Каз (в переводе гусь, знаково, но точнее было бы — утка) в скором времени — Всесоюзной ударной комсомольской стройке — был написан ямбами и хореями — стихами. Хотя, как мне позднее рассказывали сами геологи, липа это была. Очень умелая, профессиональная зэковская обычная туфта: рудник был привязан и посажен не на рудное тело, а по существу на пустую породу. Но по властвующему тогда энтузиазму это уже мелочи.
Но это все еще только присказка: потехе час, а делу время. Так что пора бы и делом заняться да рыбку половить. Рыбы, однако, не было. Напрасно я раскатал свою полешуцкую падкую на лакомства губу на сибирскую халявную рыбу. Кондома на нее была не просто бедной — пустой. И я со своими удочками смотрелся на ней едва ли не придурком. Хотя таких придурков по ее берегу бродило четверо. Завершилось ударное комсомольское строительство Казского рудника. Таштагол пополнился тремя космольцами-добровольцами, строителями из Москвы, Подмосковья и Рязани. Музыкантами: баянистом, трубачом и альтистом. Двое из них приписались к Таштогольскому дому культуры. Третий, за неимением в том доме инструмента, был направлен в литсотрудники редакции газеты «Красная Шория», в подчинение мне, заведующему отделом промышленности, транспорта и чего-то еще.
Наш квартет обычно прожигал свободное время на речке. Правда, без музыки, хотя она, по нашему поведению, и не повредила бы. Трата времени была узконаправленной и традиционной для молодежи того времени и романтизированной Сибири. Удовлетворялись интеллигентным — по карману именно истинным интеллигентам — сухим и дешевым столовым рислингом. Почему-то на рубль, не больше, девяносто восемь копеек поллитровая бутылка. Других горячительных напитков в город Таштагол неизвестно по чьей прихоти или вкусу не завозили. Это сухое вино было невероятно кислым, легко перешибающим вкус недельных холостяцких щей. В дополнение к этому — пенилось. И потому на довольно активном летом шорском солнце мы ходяще уподоблялись если не самодельной атомной бомбе, то носителям невыстоянной местной браги из карбида, куриного помета и отходов общественного питания.
Лишь изредка городу перепадала водка, анисовая или кориандровая, которых мой традиционно сориентированный организм на дух не принимал из-за аромата: я их туда, а они, как головастик, скользом назад. Страдал, но крепился. В большом почете был чистый питьевой спирт. Но разница в цене и объеме — 98 копеек полновесная поллитра и 5,87 рубля в том же наливе склоняли в пользу рислинга.