Варвара задорно подмигнула ему, слегка приподняла подол платья и свернула налево.
Лукашин, приноравливаясь к ее мелкому шагу, кивнул на реку:
— Что она у вас, всегда такая?
— Пинега-то? Раз в десять лет молодость вспоминает. А так, чего уж — не Черное море, — авторитетно заявила Варвара и сбоку посмотрела на него: учти, мол, и мы не какие-нибудь.
Вскоре она остановилась:
— Ну вот, на угорышек-то взойдете, там и переходы. А потом опять вправо изгородь будет, — повела она рукой, — все низом, низом, а там и косок — дорога в гору. Видите, вон человек-то на угоре… Да ведь это Степан Андреянович… вдруг изумленно зашептала Варвара, качая головой. — Мы уж думали, карачун ему, две недели в рот не бирал, а он, вишь вот, ожил. Это он на реку взглянуть вышел.
За озериной, на пекашинской горе, недалеко от огромного дерева с черными разлапистыми ветвями, стоял человек, опершись на палку. Издали невозможно было рассмотреть ни его лица, ни его одежды, но одно показалось Лукашину несомненным: это был рослый, крупный человек.
— Сына у него убили. Один сын был, и того убили, — вздохнула Варвара.
— Как вы сказали? Степан Андреянович? А фамилия не Ставров?
— Ставров. А вы откуль знаете? — удивилась Варвара.
— В газете читал. Это он сдал свое добро в фонд Красной Армии?
— Пошевни-то да дрожки? Он. А про меня уж в той газетке ничего не написано? — с неожиданным простодушием спросила Варвара. — Иняхины мы. Я тоже овцу сдала.
— Ва-ру-ха!.. — донесся злой, хриплый голос с поля.
— Эко пасть-то раскрыла. Без Варухи шагу не ступит, — рассердилась Варвара, но ответила с неизменной ласковостью: — Иду, иду, Марфинька…
Затем, обернувшись к Лукашину, она торопливо заговорила:
— Командировочные-то у нас всё больше у Марины-стрелехи останавливаются. Она из-под земли вино достанет. Ну а теперь вина нету, кто рад со старухой! С одним глазом, ничего не видит. Вы ко мне приходите.
— Ва-ру-ха!..
— Околей ты дале, иду. Могла бы и мою лошадь пригнать. — Варвара сделала несколько шагов и опять обернулась к Лукашину: — Дак вы ко мне, ежели пожелаете… Летом учитель жил — ничего, не обижался…
Варвара засмеялась и, махнув красным подолом, скрылась за пригорком.
— Ну и ну… — улыбаясь, покачал головой Лукашин. Затем он еще раз посмотрел на одинокую фигуру все так же неподвижно стоявшую на горе, и пошел к мосткам.
…Во дворе правления он увидел мужчину и женщину.
Они стояли на открытом крыльце и, судя по всему, о чем-то крупно спорили.
— Не стращай, не поеду! — выкрикнула женщина. — Сама не поеду и людям не велю.
— Ты что? Приказы не выполнять? — наседал на нее мужчина в кубанке с красным перекрестьем поверху. — Весну военную встречаешь?
— Здравствуйте, товарищи.
Мужчина и женщина разом обернулись.
— А, фронт… — приветливо разулыбил свое рябое лицо мужчина и, сойдя с крыльца, протянул Лукашину руку. — Домой? На побывку? В какую деревню? Минина! — резко обернулся он к женщине: — Выделить лошадь! Немедленно! Понятно?
Темные глаза женщины сузились:
— Нету у меня лошади! Заняты… — И она, злая, сердито раздувая ноздри, сбежала с крыльца.
— Видал, какой черт! Да, брат, кто с немцами, а я с бабьем воюю. Ну мы это дело обтяпаем. Лошадь будет.
Лукашин, задетый за живое неласковым приемом женщины, проводил ее взглядом до угла. Она шла размашистой, мужской походкой.
«С характером», — подумал он.
— Лошадь мне не надо. Я к вам из райкома. Час спустя Лихачев, весь красный, выскочил из бухгалтерской в общую комнату.
— Ну, как международная обстановка? — полюбопытствовал Митенька Малышня, растапливавший печку.
Лихачев грохнул дверью.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
План Лукашина, когда он отправлялся в «Новый путь», был самый обыкновенный: вечером в тот же день собрать колхозников, рассказать о положении на фронте, а затем уже, после этой духовной зарядки, влезать в колхозные дела. Но головотяпское распоряжение Лихачева, о котором узнал он от колхозниц в поле, опрокинуло все его первоначальные намерения. Надо было, как говорится, сразу брать быка за рога.
Два дня Лукашин знакомился с колхозными делами: разговаривал с людьми, обошел скотные дворы и конюшни, побывал в кузнице. Творилось черт знает что! Сеялки не ремонтированы, плуги, как на слом, свалены в кучу под открытым небом у кузницы — ржавые, с прошлогодней землей на лемехах. С кормами и того хуже: прохлопали, не вывезли до распутицы с дальних речек. И все это в колхозе, о котором в райисполкоме с уверенностью говорят как о добротном середняке, не внушающем опасений за исход посевной. А председатель? Слова доброго о нем никто не сказал.
«Ну погоди у меня, — с бешенством думал Лукашин, — я тебе мозги вправлю!»
В нетопленом клубе — бывшей церкви с темными высокими сводами — холодно и мрачно. Единственная лампешка с выщербленным стеклом освещает лишь сцену. В глубине все еще хлопают двери, скрипят скамейки под рассаживающимися людьми. Шум, приглушенный кашель, пар от дыхания.
— Все староверки прикатили, — замечает Лихачев, наклоняясь к Лукашину. — А бывало, в этот самый храм божий на аркане не затащишь.
Федор Капитонович, непременный член президиума каждого собрания, налил в стакан воды, услужливо поставил перед Лукашиным.
Наконец Лихачев объявил:
— Доклад об международной обстановке, какая имеется на сегодняшний день, будет говорить товарищ Лукашин, бывший фронтовик, а ныне уполномоченный райкома ВКП(б). Только у меня тихо. Понятно? — строго добавил он, садясь.
Лукашин встал, скинул с плеч шинель.
Шум сразу пошел на убыль. В тусклых отсветах у сцены мелькнули знакомые лица: улыбающаяся Варвара в ярком, цветастом платке, игриво покачивающая ногой в новой калошке, Трофим Лобанов, Настя… А дальше — сплошная тьма, прорезаемая множеством сухих блестящих глаз, скрестившихся на нем. Эти глаза ощупывали, вопрошали его, ждали. И он знал, чего они ждут, чего хотят от него. Но чем взбодрить, окрылить их измученные, исстрадавшиеся души? Нету сейчас в жизни ничего, кроме бед и напастей.
Но по мере того как перед мысленным взором Лукашина начал вставать осажденный Ленинград, громадная, вся в зареве пожарищ страна, голос его окреп, накалился.
— Фронт сейчас через каждое сердце проходит, товарищи! Линия фронта сейчас у станка рабочего, на каждом колхозном поле. А как же иначе? Недодашь пуд хлеба — недоест рабочий, а недоест рабочий — значит, меньше танков и самолетов. — Лукашин весь подался вперед, взметнул руку. — Кому выгода? Гитлеру от этого выгода!
Мертвая тишина стояла в зале.
— А у вас что в «Новом пути»? — круто поставил вопрос Лукашин. — Хлеб прошлогодний сгноили под снегом? Так говорю?
— Так… — приглушенно ответили из темноты.
— А нынешнюю весну как встречаете? Посевной клин сокращать надумали? Это ваша помощь фронту?
— Вы с председателя спрашивайте! — прозвучал несмелый выкрик.
— Вот, вот! — на лету подхватил Лукашин и резко повернулся к Лихачеву: Партия вам, товарищ Лихачев, ответственный участок поручила. А вы… черт знает что устраиваете! Втаптывать в грязь зерно — да это же преступление!
— Верно!.. Правильно!.. — взметнулись голоса.
— Дайте слово сказать! — в первом ряду поднялась какая-то женщина.
— Жена, жена, помолчи, — удерживал ее бритый, с длинным лицом старик.
— Отстань! Ты всю жизнь молчишь — что вымолчал? Еще Мудрым прозываешься.
В ответ ей горохом рассыпался смех.
— Над чем это? — недоумевая спросил Лукашин, подсаживаясь к Федору Капитоновичу.
— Баловство наше… Софрон Игнатьевич до сорока лет холостяком жил, а тут взял да женился на молодой. Ну Мудрым и окрестили.
— Крой, Дарка, не бойся!
— И не боюсь, бабы! — разошлась Дарья. — У меня два сына на войне, да чтобы я боялась… Старшой-то, Алексей, в каждом письме спрашивает: как да что в колхозе, дорогие родители? А у нас хоть издохни на поле — все без толку. Как зачал ты, Харитон Иванович, подпруги подтягивать — дак чуру не знаешь. Бригадиров по номерам кличешь, а мы лошадей по имени зовем. А нашего брата, бабу, и вовсе за человека не считаешь… А где это слыхано, чтобы в мокреть пахать? Или мы до тебя не жили? Весь век соху из рук не выпускаем и с голоду не помирали. Ты об этом подумал?