Подчиниться и подчинить
В искусстве есть явления удивительные и практически необъяснимые. Почему одного артиста мы слушаем и отмечаем его мастерство и старание, а на другого не можем взглянуть без слез и смеха, в зависимости от того, решил ли он нас насмешить или повергнуть в пучину горя? «Хитрость» тут простая. Если творец подчиняется своему таланту, слышит и слушает, куда тот ведет его, то он без труда подчинит себе зрителя.
* * *«То, что сейчас происходит там, на сцене, пронизывает ужасом весь зрительный зал. Бинокли у глаз вздрагивают. Тишина мертвая. Сцена немая, однако потрясающая. Долго она длиться не может. Занавес медленно опускается. Ух! слава Богу, конец…
Так появляется Грозный-Шаляпин в конце, самом конце действия. Немая сцена без звука, незабываемая своей трагической простотой. Весь театр в тяжелом оцепенении. Затем невероятный шум, какой-то стон, крики: „Шаляпина! Шаляпина!“ Занавес долго не поднимается. Шаляпин на вызовы не выходит. Антракт…
Начинается следующее действие тем, что в доме псковского воеводы ждут царя. Он вступает в горницу. В дверях озирается. Он шутит. Спрашивает воеводу: „Войти иль нет?“
Слова эти леденят кровь. Страшно делается за тех, к кому они обращены. Все в смятении. Тяжкая, согбенная фигура царя в низких дверях великолепна. Царь входит, говорит с обезумевшими от страха присутствующими. Садится, угощается… Страшный царь-грешник выщипывает начинку пирога, нервно озираясь кругом. Обращается то к одному, то к другому.
Одной любви музыка уступает, но и любовь – мелодия.
А. ПушкинЭто сцена непередаваема. Лучшие моменты великих артистов равны тому, что здесь дает молодой Шаляпин. Он делает это до того естественно, до того правдиво и как-то по-своему, по-нашему, по-русски. Вот мы все такие в худшие, безумные минуты наши…
Опять занавес. Опять стон от вызовов. Начинается последнее действие „Псковитянки“. В нем артист так же великолепен. Грим его напоминает грозного царя, каким его представил себе Виктор Васнецов в том великолепном этюде, что послужил ему потом для картины. Сцена убийства очень близка к репинской. Повторяю, – сила изображения действия разительна…
Однако нервы устали, восприимчивость притупилась, все требует отдыха от непосильной работы. Пьеса кончается. Певцу удается иногда в немых сценах, без звука, иногда в потрясающих, бурных порывах, показать с небывалой силой, яркостью былое, олицетворить страшного царя в трагические моменты его деяний».
М. Нестеров, «Давние дни»
Традиции оформления письменного текста иллюстрациями насчитывают, без преувеличения, тысячелетия. Даже папирусы Древнего Египта украшены рисунками безымянных художников. Но настоящее золотое время наступило для искусства иллюстрации в XIX веке, когда фотомеханический способ печати дал в руки художникам-оформителям столь богатые возможности. Карандашный рисунок, акварель, гравюра, графика, даже масляная живопись – обрамление книги стало не просто декоративным, оно все глубже отражало ее содержание.
Огромный вклад в развитие русской иллюстрации внесли художники объединения «Мир искусства» (А. Бенуа, Л. Бакст, И. Билибин, М. Добужинский и др.). Именно благодаря их таланту книжная иллюстрация шагнула за пределы обложки и стала отдельным видом изобразительного искусства.
И. Билибин. Обложка к сказке «Василиса Прекрасная», 1899
«Близкий всем, всему чужой»
Не надо завидовать талантам и гениям. Все имеет цену, и за свой дар они дорого расплачиваются с судьбой. И речь даже не об удачно или неудачно сложившейся жизни, благополучие, как и неустроенность, не имеют к этому отношения. Открытая душа гения принадлежит всем, но сам он зачастую не принадлежит никому, лишь своему призванию, и русский поэт Максимилиан Волошин нашел для этого самые точные слова.
* * *«Есть люди, от которых исходит какой-то постоянный ровный свет. Они принадлежат всем и никому в частности. В течение минуты стоило мне подумать, что там, где-то, живет Макс, странствует или сидит в своем Коктебеле, пишет стихи, – как мне уже становилось легче, словно луч пронизывал сгустившийся туман. Такие люди всегда идут за своей звездой, делают в жизни то, что хотят делать. Как и мы, они по-разному относятся к разным людям, но исключительной нежности, ревности, страдания от невнимания или бурной радости при встрече – не испытывают в той мере, как мы. Их интересы, в общем, выше личных интересов большинства людей, их призвание заставляет их как бы смотреть вдаль, поверх повседневных мелочей жизни. „Близкий всем, всему чужой“ – говорит о себе Макс в одном из своих стихотворений.
Мы были с ним хорошими, настоящими друзьями; ни одна тень недоразумения никогда не проскользнула между нами. Он радовался, встречая меня, участливо расспрашивал о моих делах. Но всегда я чувствовал его существо переполненным какими-то иными образами, мыслями и чувствами, в сфере которых мало оставалось места для житейских волнений, которые переносили мы, для тех блуждающих огней, которые манили нас, для того, что засоряло нашу жизнь, – из радостных делало нас угрюмыми, из доверчивых – подозрительными…
Макс не читал газет, хотя все, что делалось на белом свете, конечно, хорошо знал, так как был очень общительным человеком. Интересы его были выше интересов текущего дня, мелочи и мелкие чувства как бы сгорали в огне его души. Вместе с тем он был совершенно противоположен типу отшельника. Весь свет был полон его знакомыми. Толстый и легкий, как большой резиновый шар, перекатывался он от одного к другому, и все неизменно радовались его приходу. Весь век он странствовал и обошел пешком и объехал всю Европу. Недаром его классическое стихотворение касается дороги, передает ритм и стук колес вагона…<…>
Кто не родился поэтом, тот им никогда не станет, сколько бы к тому ни стремился, сколько бы труда на то ни потратил.
В. БрюсовОсобенностью таких людей, как Макс, является то, что без всякого усилия они идут в жизни своим путем, не отклоняясь в сторону. Множество русских интеллигентов делали не то, что хотели бы делать. <…> Но я знал и других людей. Они легко, как нечто само собой разумеющееся, отмели от себя все, что кажется необходимым и к чему стремится большинство людей, – деньги, власть и т. д., и прошли по жизни танцующей походкой, избранники судьбы, соль земли, ее гордость и украшение. Таким был Макс – и таким он останется в памяти всех, кто знал и любил его».
Ф. Арнольд, «Свое и чужое»
Можно много рассуждать о том, как легко задеть художника, как тонка его душевная организация и как груб к нему окружающий мир. Но если человек предан своему делу, если вкладывает в него душу, то каждую ошибку он воспринимает как урок, каждый удар закаляет сталь его характера. Постоянный творческий непокой и бескомпромиссная критика по отношению к самому себе – вот залог непременного успеха.
* * *«Вызывали. Кого? Меня. За что? За режиссерство или актерство? Мне было приятно думать, что за последнее, и я относил вызовы к моей хорошей игре. Значит, – я трагик, так как это роль из репертуара таких великих артистов, как Ирвинг, Барнай, Поль Муне и др.
Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что я играл не совсем плохо. Интерес к пьесе и роли рос, но этот интерес создавался не самой психологией, не жизнью человеческого духа роли, а внешней фабулой. Кто же убил? Вот загадка, которая интриговала зрителей и требовала решения. Были и необходимые для трагедии кульминационные моменты, – например, в финале первого акта, при неожиданном падении в обморок, в финале второго акта, при бешеном танце, и в третьем акте, в самом сильном моменте трюка. Кто же создал эти сильные моменты подъема – режиссер своей постановкой или актер своей игрой? Конечно, режиссер, и потому лавры спектакля принадлежали ему гораздо больше, чем актеру.
Актер должен научиться трудное сделать привычным, привычное – легким и легкое – прекрасным.
К. СтаниславскийЭта постановка была для меня как бы новым уроком, на котором я учился извне, режиссерскими трюками, помогать актеру. А кроме того, я учился на ней искусству четко выявлять фабулу пьесы, ее внешнее действие. Нередко в театрах мы смотрим пьесу, не понимая ясно последовательности событий и зависимости их друг от друга. А это первое, что должно быть вычеканено в пьесе, потому что без этого трудно говорить о внутренней ее стороне. <…>
Этот спектакль до некоторой степени убедил меня в том, что я начинаю уметь играть, но еще не самую трагедию, а подход к ней. Подобно тенору без „до“, я был трагиком без высшего момента трагического подъема. В эти минуты мне нужна была помощь режиссера, которую я получил в этой постановке от сценического трюка.